— Геть, прошу прощенья, милостивые пани, я уж боялся, что вы не придете по такому холоду. Уже говорил себе, Волент, зачем ты, апукам, вместе с мештерком приготовил это отличное мясцо, раз милостивые пани все равно не придут? Спрашивал себя: как думаешь, Волент, придут, не придут? Но говорил я себе: геть, баратом[16], ведь сам знаешь, в такое время милостивые пани в постельках чувствуют себя куда как лучше. — Послышался громкий смех, он доносился даже от ступенек соседней парикмахерской, из чего Речан заключил, что толпа большая, как и всегда в субботу, но мяса у него было достаточно, сегодня он мог выдавать почти по двести пятьдесят граммов на душу. — А что, разве нет? — удивлялся Волент и весело похохатывал. — Разве не верно я говорю? Ведь если хорошо, так уж хорошо, правда? Хорошо и тогда, когда вечером было хорошо, верно? Правильно я говорю? Ну конечно, правильно… После хорошего вечера утром и будильника не услышишь, зря он звенит-надрывается, что пора, мол, вставать… Но я все-таки встал, потому что сказал себе: пора, Волент, давай-ка вставай, пора. Я помылся-побрился, почистился, надел свадебную рубашку, видите… и, когда мештер сказал что вы здесь, что пора открывать, уже не вспоминал о перине… носился, как один венгр, который искал штаны в кукурузе…
Речан не мог не посмеяться этой болтовне; он слушал своего никогда не теряющегося приказчика и одобрительно качал головой. А тот между тем открывал ключом штору на входной двери, но, прежде чем толкнуть ее вверх, снова повернулся к народу, и, стоя на ступеньках, произнес еще одну речь:
— Геть, милостивые пани и все добрые люди, вы бы нас с мештерком очень огорчили, если бы не пришли! Мы с мештерком здесь со всеми в дружбе, каждого, кто нам камрад, ублаготворим, ведь ради хорошего покупателя мы себя не пожалеем… доедем хоть до самого Кечкемета… Не волнуйтесь, милостивые пани, сегодня у нас такое мясцо, что, когда вы начнете его жарить, даже в Будапеште будут крутить носами… — (Снова послышалось громкое хихиканье). — И если бы не господа таможенники, — Волент повысил голос, чтобы самому не прыснуть со смеху, — так завтра здесь у нас к обеду сбежалась бы половина Будапешта… Ха-ха, да что там половина, все бы примчались, голову даю на отсечение… А наверху… — он уже сам начал смеяться… — а наверху в Альпах тирольцы пусть себе дерут глотку йодлями! Ха-ха, когда мы с мештерком примемся за дело, всех в два счета отпустим по домам, не сомневайтесь, сейчас вы все увидите, что пришли в лучшую лавку Паланка! Кто желает хорошего мяса, тот идет к Речану, а кому все равно… — Тут он сделал многозначительную паузу и пропел: Дин-дон, на холме стояла…
Смех свидетельствовал о возрастающем волнении ожидающих, женщины смеялись высокими голосами, кое-кто — с надрывом.
Солнечные лучи осветили вторую половину лавки, так как и вторая штора взлетела с грохотом наверх, где быстро и гладко свернулась в ролик.
Здесь всегда солнышко! — мелькнуло у Речана перед тем, как он открывал двери. Он и сам не знал, почему вздохнул, увидев солнечные зайчики. Им уже овладевала лихорадка, как и всякий раз в субботу перед открытием. Да, солнышко здесь было всегда — ведь лавка стояла на солнечной стороне, но оно никогда не заливало все помещение, потому что лучи его проникали внутрь через небольшое стекло витрины и глубокий, но узкий проем двери. Он сам знал, что в светлом помещении люди чувствуют себя лучше. Сейчас, конечно, их сюда зазывать не надо, они сами рвутся, но, как утверждал и Волент, скоро все изменится, и люди снова будут выбирать себе и мясника и лавку. Волент прав, думал он, у него верное чутье, такого ему, Речану, никогда еще не доводилось наблюдать. Волент и в торговле был незаменим, и Речан часто задавал себе вопрос, как долго тот останется у него. Ведь такой ловкий человек в один прекрасный день решит стать самостоятельным, а Речану этого, конечно, не хотелось — потому как с таким помощником он чувствовал себя словно у Христа за пазухой. И потому старался угодить ему во всем.
По утрам Речан тосковал по своей старой мясной, маленькой лавке с деревянным, пахнущим смолой полом, посыпанным опилками, по дубовому столу, деревянным крюкам, обыкновенным весам с бронзовыми гирями, по длинной деревянной скамье со спинкой, на которой приходили посидеть знакомые, простые деревенские жители.
Новая лавка, хотя он ею очень гордился, казалась Речану слишком холодной. Холодное, но образцово чистое впечатление производили крюки, белый кафель стен, кафельный пол (мясник почему-то называл его цементным), холод и сдержанность возбуждали и серебряные весы с множеством красных, черных и зеленых полосок, по которым чутко передвигалась стрела измерителя.
Он еще раз оглянулся, все ли в порядке: на крюках висело свежее мясо, хрусталики вымороженной соли и замерзшей крови уже начали подтаивать.