Немца пришлось оставить привязанным к кровати, чтобы не дать сопротивляться. Поначалу, как рассказала сестра из интенсивной терапии, он пытался выдернуть катетеры капельниц и выплюнуть дыхательную трубку и все трогал бинты на глазах и на горле после трахеотомии. Теперь же, после умеренной дозы седативных, он лежал беспомощный и слегка опешивший. Кожа пациента там, где она виднелась из-под бинтов, была темно-серого цвета.
Берингер погладил привязанный к койке-каталке локоть пациента с торчащими из-под эластичного бинта катетерами капельниц. Он это сделал, чтобы произвести впечатление на Кейт или на медсестру? Нет, никто не мог комментировать его действия. Жест Берингера был искренним, даже если и смутил его самого.
– Здесь сочли, что, если снизить дозу стероидов, он может стать слишком буйным, – пояснила Кейт. – Но скоро мы снимем смирительные повязки.
– Нет, пусть продолжают давать стероиды. И дайте ему морфина.
– Хорошо, – ответила Кейт, не вступая в пререкания.
– Ты связалась с его другом? Ну, с тем, кто платит?
– Я коротко переговорила с ним.
– Хорошо. Позвоню ему завтра.
Берингер перестал поглаживать безжизненную кожу немца и сунул руку в карман. А затем заговорил, надеясь, что его услышат незабинтованные уши, чьи функции никак не были затронуты в ходе операции.
– Мистер Бруно, я доктор Берингер. Ваша операция прошла успешно. – Немец вряд ли это запомнит, но звук голоса может его усыпить. – Мы удалили вашу опухоль. Теперь вам надо отдыхать.
Вы попросили меня спасти вас, подумал Берингер. Хотя на самом деле этот порочный немец, насколько помнил нейрохирург, никогда не произносил ничего подобного. Вы попросили меня спасти вас, но, чтобы вас спасти, мне пришлось вас уничтожить. Вот что я с вами сделал. Вот чем я занимаюсь.
Шестнадцать
I
Александер Бруно ребенком попал в оклендскую больницу, в ожоговое отделение. Он пролежал там почти месяц, в том числе шесть дней в палате интенсивной терапии.
С тех пор он ни разу не оставался в больнице на ночь, не считая его злоключений в «Шаритэ». Да и вообще он редко показывался врачу. Беспомощное состояние, в котором он сейчас оказался, восстанавливаясь после удаления менингиомы, поначалу показалось ему таким же, как тогда в детстве. Это состояние перепуталось в его воображении с ощущениями, которые могли возникать у Джун в ее зонах реальности – в секте хиппи в округе Марин, в их крошечной квартирке в Беркли, в мастерской по изготовлению гипсовой лепнины на Сан-Пабло-авеню и даже в приюте для бездомных, где он ее навещал после того, как стал жить в квартирах у официантов из Chez Panisse. И теперь казалось, что его силой вынудили погрузиться в воспоминания о том времени.
А где же сегодняшний Бруно? Ответ на невысказанный вопрос то и дело звучал у него в ушах – его произносили голоса, в которых он различал филиппинский, тайский и мексиканский акценты, и звучали эти голоса то сочувственно, то равнодушно и торопливо:
– Вы в больнице, милый. Отдыхайте.
Еще голоса могли добавить:
– Да, верно, ваше лицо забинтовано. Вы на искусственной вентиляции легких. И перестаньте это трогать, а то нам придется опять вас привязать.
Или:
– Вы уже хорошо дышите. Не надо разговаривать.
Какие-то люди ему многократно объясняли его положение, пока он наконец им не поверил и не вспомнил после очередного пробуждения их слова. Тогда-то он и стал осознавать связь между их словами и воспоминаниями о прибытии в эту клинику, где он вверил себя их заботам. Полненькая хохотушка-шотландка, шутливо предлагала Бруно коктейль, а сама вкалывала иглу не в его плоть, а в соцветие пластиковых трубочек, закрепленных у его локтя.
Но вот чего он никак не мог связать с нынешним своим состоянием, так это временами всплывавшие воспоминания о промежутке между его последним вздохом и теперешним обездвиженным положением. Те события представлялись ему сценами из фильма, демонстрируемого во тьме на экране, где мелькали кадры с кровью и бессвязными репликами, а он тщился от них отвлечься. И так, обретаясь в темноте повязок на глазах, обманутый сходством пиканья и гудения приборов у его кровати с такими же давнишними звуками, а еще и дезориентированный во времени и пространстве из-за слепоты, Бруно блаженно впал в транс воспоминаний.
Он ошпарился кипятком из стеклянной кофеварки. Он завтракал в их квартирке на Честнат-стрит, сидя за кухонной стойкой, и на него опрокинулась кофеварка в форме колбы песочных часов. Это случилось тем летом, когда ему исполнилось одиннадцать, как раз перед бурным наступлением пубертатного периода. Вообще-то это был не кофе, а кипяток, залитый в верхнюю емкость с молотыми зернами и еще не успевший просочиться сквозь фильтр вниз, – этот кипяток и обварил его, когда кофеварка вдруг качнулась.