Читаем Понять - простить полностью

Из пеньков обратились в карандаши. Стали видны разнообразные, больше черные, пальто рабочих, шапки, винтовки на ремне. Когда ложились, то казались маленькими кучками навоза, разбросанными по снегу. Щелкали и двоили выстрелы. Пули пели тоскующую песню над окопами. Кого-то ранило, и раненый пополз по ходу сообщения.

— Кого это? — крикнул Куличкин.

— Коровайкина, господин взводный. У ногу, с рикошета. Кажись, кость задета…

В небе гремели стальные громы артиллерии. Над полем свистали, черкали и шлепали пули. В окопе было слышно, как дышали люди. Кто-нибудь скажет вполголоса:

— О Господи!

И сосед прошепчет:

— Чего ты?..

— Ничего. Страшно… Больно много их. Удержим ли?

У неприятеля затакали два пулемета, пропели свою песню и оборвали. Правее затрещал третий, четвертый, пятый, первые два снова пристроились, видно, наладили новую ленту, правее — еще три, и стал над окопами свист пуль непрерывен и жуток. Добровольцы прижались к снеговому откосу, точно хотели врасти во внутреннюю крутость бруствера.

Красные смолкли… Пошли вперед… Стали обозначаться под шапками лица, видно, как снег взметывает под ногами, а сзади остаются белые длинные следы. Идут медленно и тяжело…

Когда-то такое зрелище волновало Федора Михайловича. Было страшно, и хотелось набить «их» много-много… Тогда они были — враги. В чужой одежде, с чужим запахом солдатских рядов, с малопонятным разговором, повинующиеся каким-то своим законам. Тогда Федор Михайлович знал, что надо делать с пленными, как поступать с ранеными, знал, что он удерживает русскую землю от вторжения в нее немцев. Он дрался за русскую Варшаву с красивым златоглавым православным собором, за русский Владимир Волынский, за славных польских панов и крестьян, так смешно говорящих по-русски. Он не пускал врага к С.-Петербургу и к Москве. В Петербурге была его Наташа, там учились его сыновья и дочь, а в Москве была сестра Липочка с семьей, и там были родные, знакомые, там, в С.-Петербурге, были могилы его матери и отца, под калиновыми кустами и плакучей березой на Смоленском кладбище. Там были Государь, Родина, и потому там был задор. Хотелось истребить всех германцев и не дать в обиду ни одного своего.

Теперь… Пусто было на сердце. Одна страдающая нота заменяла аккорд души, и она звенела, отзываясь мучительными думами и мешая что-нибудь понимать. Враг наступал на него от милого сердцу, от родного Петербурга, где лежала его дорогая мамочка и где замучена его милая Наташа. Там все родное. Там воспоминания детства: Ивановская улица, Федосьин жених, Танечка, Савина, там корпус, училище, академия… Когда-то… Тридцать лет тому назад Игнат, жених горничной его матери, был кумиром его сердца. Игнат — петербургский рабочий. С ним вместе в Мурине он ходил на Охту к пороховым погребам удить рыбу. Смотрел с обожанием на русую бороду Игната, пел с ним бравые солдатские песни и считал его недостижимым идеалом… В те дни кучер и конюх Савиной были его друзьями…

И вот они — Игнаты, савинские кучера, конюхи, дворники — идут цепями по снегу, и он караулит их, чтобы расстреливать их из пулеметов и винтовок. Его фронт направлен на Петербург, а сзади него чужая теперь Нарва. Нарва — эстонский Верден.

— Повернули… Бегут назад! — прошептал сзади него Куличкин.

Не выдержали красные сурового молчания нарвских окопов.

И сейчас в лесу затрещали пулеметы. Черные фигуры стали падать и оставаться на белом снегу.

— Ваше благородие! Их же пулеметы по ним бьют. Господи! Твоя воля, что же это такое?!

Ужас на лице старого унтер-офицера… Ужас в его словах…

Федор Михайлович знал, что это такое. Какой-нибудь Благовещенский, какие-нибудь Бронштейны, Крохмали, Финкельштейны, Фрунзе, Мехоношины приказали расстреливать оробевших, чтобы заставить Игната, савинских кучеров и конюхов, дворников и рабочих идти на окопы.

— Идут опять… — вздохнул Куличкин. — А много их свои же побили.

В туманах зимнего дня колыхались цепи. Качались, смыкались в кучки, рассыпались, падали, корчились на морозе. Снова стали видны лица. Белые, несмотря на мороз, с пустыми черными глазами. В застывшем воздух висела скверная матерная ругань. Появились красные офицеры с револьверами в руках.

Эстонцы открыли огонь.

— Ваше благородие, начинать, что ли?

Федор Михайлович молчал. Он не видел цепей. Он видел свое детство, Игната, Андрея и Якова — савинских

"Как же по ним-то?.. По родным?.. Дорогим"? Командовал Куличкин:

— По неприятельским цепям… Постоянный… Часто. Начинай.

Кто-то резко, не своим голосом, крикнул:

— Пачки!

XVII

Перейти на страницу:

Все книги серии Литература русской эмиграции

Похожие книги