Потекли дни странной, лихой, но однообразной жизни. Игрунька у ковбоев учился в широкой степи за лесом накидывать лассо на диких мустангов, повалив их, седлать, вскакивать в седло и сидеть при их безумных прыжках. Его радовало, что он оказался ловче и смелее природных ковбоев, и лошади покорялись ему скорее. Подле чучела, набитого соломой, он учился работать навахой, кривым ножом, а иногда вечером он становился, согнув ноги и нагнув корпус, против кого-нибудь из солдат. У обоих сверкали в руках ножи. Кругом толпились люди поста, и лейтенант Моринаго стоял в широких шассерах с розовым лампасом, расставив ноги и заложив руки в карманы. Как угли, горели глаза у солдата. И он, и Игрунька делали ловкие прыжки, осторожно и мягко касались друг друга левыми руками и стремились нанести ножом примерный удар.
— Туше! — вскрикивал унтер-офицер и отскакивал от Игруньки.
— Плечо не считается, — говорил Моринаго.
— Они меня, господин лейтенант, по груди задели, — заявлял, выпрямляясь, унтер-офицер и показывал маленькую царапину на обнаженной коже, где чуть показалась кровь.
Он снова становился в позицию. Горящие глаза стерегли движения Игруньки, и они оба, — испанец, сын парагвайских прерий, и Игрунька, воспитанник 1-го кадетского корпуса и Николаевского училища, казались двумя ловкими играющими котятами.
— Туше, — говорил Игрунька и опускал нож. — Ваша победа, сержант де Валеро.
— Завтра рассчитаетесь, господин лейтенант, — улыбаясь, отвечал унтер-офицер.
На посту любили Игруньку и любовались им, как любили и любовались им и в Асунционе, где остались покоренные им сердца. И женщины, и товарищи любили его всегда за отчаянность, за смелость — как в будуарных подвигах, так и под огнем вражеских батарей. Игрунька был молод, красив и силен. Он мог потерять только жизнь, больше ничего, а про жизнь под звон гитары он часто пел своим товарищам по посту, пел по-русски и переводил на испанский язык старую песнь червонных чернобыльских гусар:
Ему говорили товарищи: "El tenente Kusskou ha sabido seguir el recto caraino de honor" ("Знает поручик Кусков верную дорогу чести" (исп.)).
В полянах среди «чако», под развесистыми эвкалиптами, стояла соломенная хижина с широкой крышей. На пальмовом телеграфном столбе с одинокой проволокой была прибита черная дощечка с отчетливо написанной белой цифрой 27. Это была почтовая станция. Там находил Игрунька маленькие надушенные розовые конверты с длинными, красными, в темно-синей рамке, марками, и со штемпелем Асунциона. Его звали на свидание. Он отпрашивался у Моринаго и исчезал недели на две с поста. Белокурые вьющиеся волосы, голубые глаза Игруньки, его стройный стан и высокий рост поражали креолок. Его уменье петь под гитару и по-русски нежно приласкаться создали ему славу Дон Жуана, и жизнь несла его от удовольствия к удовольствию. То поездка на пароходе по живописной Пилькомае, то уютная спальня со спущенными ставнями, любовь и волнение быть застигнутым ревнивым мужем, то ночь в легкой гациенде, в маленькой комнатке с красавицей креолкой, и опять неделя постовой жизни, походная койка, шум девственного леса, крики попугаев и лай обезьян.
Еще глубока и темна была ночь, когда Моринаго заворочался на своей постели, сделанной на раме, оплетенной жилами и постланной соломенным матрацем, чиркнул спичку, закурил трубку, хрипло прокашлялся и засветил свечу. Было пять часов.
— Кускоу! Кускоу! — окликнул он. — О-э! О-э! Игрунька спал на узкой походной сороконожке. Свет, прорезавшийся сквозь щели дощатой двери, падал толстыми полосами на беленую стену.
Игрунька потянулся, накрылся с головой одеялом и сейчас же вспомнил, что сегодня охота на ягуара. Сон слетел с него мигом.
— Сейчас, Моринаго! — отозвался он и ловким движением молодого тела поднялся на постели.
Моринаго открыл дверь. В комнату влился свет. Игрунька начал одеваться в ковбойское платье. Когда вышли на веранду, еще совсем было темно. Черной стеной намечался кругом притихший лес. Река была покрыта, как пуховой периной, густым слоем ровно лежавшего белого тумана. На дворе едва виднелись силуэты людей с лошадьми. Там вспыхивали красными точками папиросы. Душный и странный тропический запах трав, растений и реки, пряный и сильный, точно напитанный ладаном и ванилью, стоял кругом. На небе мигали ясные звезды. На земле была такая тишина, что голоса людей у казармы казались дерзкими и ненужными. Там кто-то кричал настойчиво:
— Хуан… Э-э… Хуан-э!
А из глубины конного сарая кто-то солидно ответил: — Э-э! Чего тебе Хуан?
— Куда задевал лейтенантовы торочины?
— Задевал… Задевал… Я, может, и не брал их вовсе. Карпинго (Свинья (исп.)).
— Сам ты карпинго, Хуан. Не видишь? А они в седле увязаны.
Игрунька слышал эти голоса по-испански, но так породному звучали солдатские голоса, что ему казалось, что это казаки или его чернобыльские гусары переговариваются в темноте ночи.