— Мама! Молодежь наша тому порукой. При Петре, чтобы поднять Россию, посылали десяток молодых людей учиться за границу. Теперь судьба послала нас десятки тысяч, и мы принесем в расхлябанную, обленившуюся, закисшую в безграмотности Русь и наши знания, и нашу волю, и наш страшный закал в терпении и работе. Мне, мама, за Россию нестрашно…
— С тобою, Дима, и мне становится спокойнее. А с Федором Михайловичем Кусковым ты все-таки познакомься… Ну, не понимай его, не прощай, но поговори с ним. Ему очень тяжело, и к тому же он болен.
IX
Федор Михайлович был болен. Сначала он крепился. По утрам шел работать в мастерскую Зенгер, стоял над столом, заваленным частями коробочек, варил на железной печке клей, строгал и подчищал ящички, но у него скоро начинала кружиться голова. Он бессильно садился на стул и долго сидел, ничего не соображая.
— Вы бы, ваше превосходительство, бросили, — говорил Шпак.
Но Федор Михайлович снова принимался за работу и через силу досиживал до обеденного перерыва. Когда шел домой, брал работу на дом. Но дома не работал. В бессилии лежал на постели в темной душной комнатке. Его навещал Шпак. Рассказывал ему берлинские новости, приносил то булку, то банку мармелада от Декановых.
— Спасибо, — говорил Федор Михайлович. — Только скажите, что не надо. Понимаете… Не надо, ничего мне не надо…
Говорил правду. Желания есть не было.
Как-то в церкви, не той маленькой, уютной домовой, что император Александр III построил для себя, в своем доме на Unter den Linden, — та уже была немецким правительством отнята у законных владельцев и отдана большевикам, — а в другой, простой и неуютной комнате на Nachodstrabe, Шпак в людской толпе произнес имя Кускова. К нему близко подошла высокая женщина, просто и скромно, но хорошо одетая, в соломенной черной шляпке, закрывавшей ее волосы и надвинутой на низкий лоб у нее были большие, желто-карие красивые глаза на круглом, русском, румяном лице. Крупные неровные зубы сверкали из-под полных губ. Она была вся — русская. Где бы, кто ее ни увидел, никто не принял бы ее за иностранку, — столько в ней было той мягкой грации в движениях, глубокой доброты в глазах и певучей плавности речи, какими обладают только русские женщины.
— Вы сказали, Кусков? — сказала она, ласково глядя на Шпака. — Какой Кусков?
— Генерал, Федор Михайлович, — отвечал Шпак.
— Большевик? — нараспев сказала женщина.
— Да, он служил в Красной армии, но я его знал уже поручиком Северо-Западной, где и сам имел честь служить.
— Он здесь?
— Да.
— А вы про сыновей его ничего не слыхали?
— Нет. Ничего. И он ничего про них, вот уже пятый
год, не знает.
— Старший, Святослав, застрелился в Париже из-за Муратова.
Она хотела уже отойти от Шпака, но Шпак сказал:
— Он теперь в нищете лежит… Больной… Умирает. Она остановилась.
— Где он живет?
— В Halensee.
— Вы знаете его адрес?
— Да.
— Скажите мне. Я сейчас к нему поеду. Я знала его второго сына, Игруньку… Я постараюсь ему помочь… Чем могу, конечно… У меня у самой ничего нет.
— Святая душа, — сказал дожидавшийся ее почтенный господин в усах и седой бородке клинышком. — Где услышит, сейчас спешит на помощь.
— Маремьяна-странница, обо всех печальница- вы так говорили? — обернулась она к старику.
— Нет, позвольте, я так про вас не говорил.
— Мне казалось, что вы говорили… Так едемте.
— Простите, — сказал Шпак, — но я совершенно не знаю, кто вы такая.
— Я… Ах, да… В нынешнее время надо знать. Я сестра Серебренникова, София Ивановна… Вот и все. Не верите? Спросите кого хотите. Батюшку, отца архимандрита Тихона, спросите. Он вам скажет, кто я.
— Не беспокойтесь, ротмистр, — сказал старик. — Ваш Кусков святую душу обрел. Если он болен, можете считать его здоровым. Наша София Ивановна мертвых воскрешает, больных исцеляет.
— Будет вам, — сказала София Ивановна. — Это грех так говорить… Кощунство… Каждый должен помогать, кто чем может. Едемте, ротмистр… Видите… я даже не спрашиваю, кто вы.
— Я думал, потому, — смутился Шпак, — что меня весь Берлин знает. Евгений Павлович Шпак, мастеровой из мастерской Зенгер.
— Так едемте.
Федора Михайловича Шпак застал лежащим на прибранной постели. Когда он сказал, что с ним приехала дама, Федор Михайлович засуетился, поднялся на постели, стал причесывать отросшие седые волосы.
— Дама?.. Зачем дама?.. Какая дама?.. У меня никого нет знакомых.
В мыслях проносились женские образы близких к нему. Наташа замучена, сестра Липочка убита… Может быть, Ипполитов а Азалия?
— Что, она странная? — спросил он. — Темно у меня. Нехорошо. Может, лучше на улицу пойти, на скамеечку у остановки трамвая?
Но было поздно, дверь открылась, и в маленькую комнату Федора Михайловича вошла сестра Серебренникова.
— Здравствуйте, — сказала она, протягивая полную белую руку. — Я услыхала, что вы больны и одиноки… У вас никого нет. Я приехала навестить вас. Я хорошо знала вашего сына Игруньку, чернобыльского гусара. Мы с ним друзьями были.