— Стой!.. Стой… стой… — передают команду взводные командиры.
Гусары останавливаются и поворачиваются к неприятелю. Дождь бьет в лицо холодными, липкими струями. Лошади прижимают уши, вертятся, стараются стать хвостами к дождю. По мокрым, блестящим, горячим шеям мутными шариками катится дождевая вода. Гривы намокли и слиплись в косицы. Впереди ничего. Бескрайняя степь черными полосами земли упирается в черное небо.
Стрельба затихла. Идут или остановились красные?
Игрунька соскочил с лошади, вынул из футляра бинокль и глядит вдаль. Дождь заливает стекла. Платок намок. Мало толку от протирания.
— Идут, — говорит сзади Игруньки унтер-офицер Босенко.
Он подъехал совсем близко и стоит сзади Игруньки. Игрунька чувствует, как горячим влажным дыханием обдает его мокрую шею и затылок лошадь Босенко.
— Во-он, на бугорчике показались, где стерня кончается. Видите?.. Порядливо идут. Не то, что прежде.
Шагах в двадцати от Игруньки, впереди лавы — Бровцын. Его вороной жеребец составил передние ноги, расставил задние, откинул хвост, разделанный пером, поднял голову и стоит, насторожившись, покорно подставляя дождю морду и только сморщил храпки и закрыл ноздри, чтобы не натекала вода. Бровцын, прямой, стройный, юношески-гибкий, в коротком черном плаще, в фуражке, темной от дождя, с саблей на темляке в правой руке, небрежно бросив повода, поднес левой к глазам бинокль. Трубач замер сзади него, держа трубу в руке у бедра. В шинели с опущенным воротником, с четко видными погонами и белеными ремнями амуниции трубач совсем такой, как были в старой императорской армии.
Но дальше, вдоль по лаве — хоть и не смотреть! Разномастные, разнотипные лошади, худые, мокрые, дымящиеся паром, и такие же разные люди. Чуть позади Игруньки на маленьком киргизском даштаке, недавно отбитом у красных, на высоком, тяжелом казачьем седле, неуклюже сидит мальчик-гимназист. Его лицо бледно и устало. Временами он закрывает глаза. Игрунька знает: он сильно страдает, у него второй день дизентерия. За ним на тощей буланой лошади сидит здоровый мужик-доброволец. Вся его посадка и пригонка обмундирования говорят, что ездить он мастер, но по-своему, и в солдатах никогда не служил.
Конские ноги по колено в черной грязи. Лошади дышат тяжело. Между красной пехотой и гусарской лавой — черная земля. Блестят по бороздам тонкие водяные лужи. По этой грязи на этих лошадях не поскачешь, не атакуешь пехоту, ничего не сделаешь. Бесполезно ждать.
Мелькнули под самым горизонтом в серых, дымящихся туманах четыре огонька, один за одним, точно кто моргнул огненными глазами, и ближе, и ближе шипение, гул, гудение и ш-ш-лепп, — обдавая Бровцына грязью, в двадцати шагах от него ударил в землю снаряд и не разорвался. Ни один мускул на лице Бровцына не дрогнул, его лошадь, туго сжатая шенкелями, не шевельнулась.
Ни один из четырех снарядов не разорвался.
— Поручик Кусков, — отнимая бинокль от глаз, крикнул Бровцын.
Игрунька лихо, брызгая землей на лошадь Бровцына, подскочил к эскадронному командиру.
— Поезжайте, голубчик, на батарею, скажите, чтобы отходила на Ворожбу.
— Передать на батарею, чтобы отходила на Ворожбу, господин ротмистр, — повторил Игрунька, держа руку у козырька смятой фуражки.
— Да… Мы тоже туда идем. Какой черт нам тут торчать, все равно мы их не остановим.
От батареи, где приказание, переданное Игрунькой, хмуро выслушал чернобородый капитан, Игрунька увидал, как эскадрон собрался во взводы и вытянулся в узкую колонну.
Пошли полями, топча зеленую озимь, к белеющей церковной колокольне.
XXI
В Ворожбе стали в бывшей почтовой конторе. Оттуда вчера ушла армейская контрразведка. Бровцын вошел в комнату, заваленную бумагами, с письменным столом, с конвертами и письмами. Выдвинул ящик — и там полно писем.
— А, сукины сыны! — проворчал он. — Не побеспокоились даже уничтожить… Какая халатность!
Он стал рыться.
— Мило… Смотрите, Игрунька, — список воинских чинов и запасных посада Ворожбы… Это черт знает что такое! Хорошо, пришли мы, а пришли бы красные, и всех этих людей потащили бы в Чека. На расстрел! Вот тыловые сволочи!.. Атарщиков!.. — крикнул он в соседнюю комнату, где его вестовой с Софией Ивановной возились, приготовляя чай. — Растапливай печку да гони всю эту литературу в огонь. Страсть у тыловой братии писательством заниматься. Игрунька, читал когда-нибудь Егора Егорова "Военные рассказы"? Нет? Был такой писатель в Императорской Руси. Конный артиллерист. Где-то он теперь? Умный парнишка. Так вот, он как-то написал, что стали бы делать штабы, если бы от них отобрали бумагу и чернила. Ну, как думаешь?
— Перестали бы писать, — сказал Игрунька.
— Эх ты. Мало знаешь их писарскую душу. Стали бы драть кору с деревьев и писать углем. Но, положим, и уголь, и кору отобрали? А… а нет — Егор Егоров пишет, что в своем писарском задоре они стали бы сдирать друг с друга кожу и писать кровью… И все-таки: писать, писать, и писать, — говорил Бровцын, с удовольствием глядя, как Атарщиков охапками таскал бумагу, как она занималась в печке веселым желтым пламенем, и гудела железная заслонка печи.