Критический 1848 г. был одновременно годом демократии и диктатуры. И то, и другое было противоположностью буржуазному либерализму парламентарного мышления.
Дискутируя, балансируя, принципиально посредничая, это мышление держалось меж двух противников, которые противостояли ему с такой энергией, что посредничающая дискуссия казалась только промежутком между кровавыми решающими битвами. Оба противника отвечали упразднением равновесия, непосредственностью и аподиктичностыо, то есть диктатурой. Существует, скажем пока упрощенно, аподиктичность рационализма и другая аподиктичность — иррационального. Для диктатуры, рожденной из непосредственного, абсолютно уверенного в себе рационализма уже имелась традиция: воспитующая диктатура Просвещения, философское якобинство, тирания разума, порожденное рационалистическим и классицистским духом формальное единство, «союз философии с саблей».[280]
Казалось, что [после] Наполеона со всем этим покончено, все духовноисторически преодолено вновь пробуждающимся историческим чутьем (Sinn). Но в форме философии истории возможность рационалистической диктатуры продолжала существовать и как политическая идея была жива. Ее носителем был радикальный марксистский социализм, последняя метафизическая очевидность которого основывается на логике истории Гегеля.То, что социализм превратился из утопии в науку, не означает, что он стал отрицать диктатуру. Примечательным симптомом является то, что, начиная со времени мировой войны, некоторые радикальные социалисты и анархисты считали необходимым вернуться к утопии, чтобы сохранить у социализма мужество для диктатуры. Это показывает, насколько сильно наука перестала быть для нынешнего поколения очевидной основой социальной жизни. Но это не доказывает, что и в научном социализме не заключается духовная возможность диктатуры. Только необходимо правильно понимать слово «наука» и не сводить это понятие к одному лишь точному естественно-научному техницизму. В научном социализме рационалистическая вера Просвещения неслыханно превзошла себя самое и взяла новый, почти фантастический разбег, который, если бы он смог сохранить свою прежнюю энергию, мог бы, пожалуй, сравниться по интенсивности с рационализмом Просвещения.