Князь не стал спорить. И без доказательств ясно, что легионный строй это одно, а темнота проулка — нечто другое. В строю ты — не ты, и себя прощаешь легко. А в тёмном проулке — дело другое… Если начальник полиции понимать не хочет, то у него на то есть свои веские причины. Спорить всегда бесполезно. Несогласного надо или убивать, или становиться перед ним на колени. В позу наибольшей покорности…
В конце концов, с какой стати считать, что легионер убил именно того римлянина? Может быть, другого? Или не римлянина. Ночной город велик, много в нём и тёмных проулков — есть где измениться не одному взгляду…
Неведение Князя начальника полиции в догадке только утверждало. Все пути вели к соглядатаю. И кинжал явно выкрали силой его власти или золота. А сам он не извлёк из тела кинжал впопыхах. И теперь воспользовался случаем, чтобы начать захватывать в городе власть. Убийство безголового совершено, конечно, из ревности. А охранник из дворца явно ни при чём. Даже если легионеры лучшей из центурий стали отбивать работу у местных наёмных убийц, то приезжий просто не успевал с ними связаться. Скорее, помог ему кто-то из стражников. Что ж, соглядатаю в знании людей отказать было нельзя.
И потому он особенно опасен.
Всё ясно.
Всё-то всё, только завтра на утреннем докладе ему предстоит признаться, что кинжал, востребованный женой наместника Империи, таинственным образом исчез. Из рук самого начальника полиции!
глава VI
ночь. тайная жизнь уны
— Господи-Ваале! Ну, скорее бы!.. Господи! Скорее бы ночь!.. — в последний раз, и потому особенно страстно, произнесла она.
В последний, потому что наконец стемнело настолько, что Уна, прекрасная супруга наместника Империи в провинциях Иудее, Самарии и Идумее, уже не могла различить контуры предметов во внутренних покоях занятой ею части дворца. Ещё несколько минут, и можно будет добраться до кварталов любви неузнанной — и с еженощной оргией любви слиться не только помыслами, но ещё и телом.
С той минуты как Уна нетерпеливо выгнала последнюю из прислужниц, она блуждала по комнатам — неосознанно плавными движениями рук лаская своё тело.
— Ну скоро ли?.. Скоро?.. Господи!.. — сама не понимая произносимых ею слов, ритмично, одними губами, в такт движениям рук, повторяла жена Пилата.
Тьма сгущалась. Наконец свет из этого мира странных людей стёк за горизонт. Стало совсем темно, как и всегда в этих местах, неожиданно и разом — так в описаниях Божьих вестников будет уничтожен этот преисполненный порока мир.
— Пора! — отдала себе приказ Уна и стала плавно, покачиваясь, как в жреческом танце, — под светильником любви, устроенным из кусков «золотого» египетского стекла, от неё требовали иной раз и этого танца, — обнажаться.
Хотя Уна могла принять любое обличие, от многодетной матроны до юной невинной девушки, выбора у неё для выхода в Город, в сущности, не было. Действительно, какого образа жизни женщина, днём отдохнувшая и выспавшаяся, с дразнящей походкой, могла в темноте ночи оказаться вне накрепко запертых ворот семейного дома? Только одного — из гетер, и притом самых недорогих.
Блудницы подороже темноты почему-то боялись панически, поэтому с заходом солнца за пределы круга, высвечиваемого красными, возбуждающими преступную чувственность светильниками, не выходили. По исчезнувшим в темноте улицам ищущие в их ласках забвения к ним приходили сами, и отнюдь не с двумя оболами. Ничтожные два обола — это наибольшая цена, которую мог заплатить легионер, сам получавший в день всего четыре — на всё: включая еду, оружие и одежду, — и потому вынужденный считать каждую монету. Два обола — это в одном из закутков квартала, а прямо под стенами улиц — один.
Цены были разные — в зависимости от квартала. Дорогую гетеру могли оплатить кроме мытарей-мздоимцев одни только торговцы. От легионеров и чиновников торговцы отличались тем, что могли обойтись без слёзных признаний в любви, которые так ценились в «солдатских» кварталах. Торговцы ценили байки о том, как нанятая его любить была совращена, а главное, за сколько монет впервые отдалась; как после смерти или побега супруга она с ребёнком голодала и как от нищеты она была попросту вынуждена — ради детей! — заняться древнейшим из промыслов; как, начиная с обола, она поднялась сначала до двух, потом до динара, а теперь и вовсе до тетрадрахмы. Торговцы, которые тоже оправдывали своё бессовестное воровство и обман необходимостью кормить детей — даже бездетные! — умилялись, вытирали навернувшуюся слезу и даже сверх оговорённой платы порой набавляли обол, а то и два.