— Счастливого пути! — прокричала им вслед, махая белым платочком, фрау Габриэлла. — Ну вот, как это замечательно! Кто бы подумал! Ну, ну!.. Я прямо-таки счастлива, иначе и не скажешь! Мне всё чего-то не хватало, пока были фаш'e, и, поверите ли, гнедиге, это меня просто убивало, ну форменным образом убивало! — продолжала фрау Габриэлла, обращаясь к матушке Персе. — Э-э, кто бы мог подумать! А я ещё сегодня, едва проснувшись, в полном дешперате[92]
подумала: боже, что ждёт его преподобие, вашего супруга, вас и всех ваших! А вон что я увидела! Фью-ю! Не поверят мне люди, когда стану рассказывать, да я сама просто глазам своим не поверила. Бегу сообщить друзьям вашего уважаемого супруга, они ведь тоже в отчаянии!.. Милостивица, кис ди ханд! Фрайлица… господин Пера… честь имею! — продолжала тараторить фрау Габриэлла, стремительно удаляясь.— Иди ты к чёрту, чтоб тебе шею свихнуть! — злобно бросила ей вслед матушка Перса. — Ничего от этой швабской сплетницы и трещотки не укроется! Всюду лезет, разрази её гром! Словно из-под земли возникла! Поглядите-ка на неё, — продолжала матушка Перса, провожая её взглядом, — перепачкалась в грязи, точно быки за ней гнались! О пречестная! — крестится попадья. — И что за удовольствие месить грязь без всякой нужды? Вот уж сущая божья кара для села! — приговаривала матушка, рассеянно глядя вслед Габриэлле. — Ступайте, дети, простудитесь! А ты, Меланья, дитятко, — продрогнешь в таком лёгком платьице, — опять будешь бредить ночью.
Калитка захлопнулась, и со двора опять послышались страшные слова: «И бороду, и усы — всё наголо… наголо негодяю, вахлаку-деревенщине!»
Повозка миновала село и покатила по ярмарочной площади. Как пустынна и жалка эта площадь сейчас, а какой весёлой и оживлённой была она ещё семь недель назад, во время трёхдневной ярмарки. Шесть суток пропивал Рада Карабаш (ещё кой с какими барышниками из Бачки) магарыч за купленного им кровного жеребца; жеребец стоил пятьсот сребров, а выпитое вино, разбитые бутылки и головы только ему одному обошлись в семьдесят пять сребров. Кого только не было на ярмарке, чего только там не продано и не разворовано за эти три дня! А сейчас не слышно ни звука. Тишина, безмолвие. Ни говора, ни крика, ни визга под шатрами, ни залихватских плясовых песен на повозках, ни ударов палки, гуляющей по спине вора цыгана, ни оправданий какого-нибудь Нецы или Проки, доказывающего комиссару, что лошадь он продаёт свою собственную, а паспорта нет потому, что злоумышленники сначала украли у него паспорт, чтобы потом украсть и лошадь, потому якобы он и продаёт её со скидкой.
Гонит коней Пера Тоцилов через ярмарочную площадь, и грусть его охватывает: вспоминается ему прошлая ярмарка, приторговывал он вороного — не то мартоношского, не то башахидского конного завода — и упустил, прозевал! До самой смерти будет жалеть, что не купил или не украл его. Глубоко задумался он на сей счёт, так что даже трубка погасла, а взгляд блуждал по пустынной площади. Узнал он то место, где стоял в кольце густой толпы вороной; сейчас там ни души, пусто повсюду, только галки да вороны с карканьем перелетают с акации на акацию. Очнулся Пера Тоцилов, сунул трубку за голенище, завернулся в кабаницу и стегнул по лошадям.
В один миг остались позади и ярмарочная площадь, и кладбище, и тутовая роща; выехали на большак, справа и слева потянулись поля. Перед каждой полосой две шелковицы, — по деревьям узнают, где чья нива. Всё сейчас уныло — и поля и деревья. Безлюдно на дороге, безлюдно на полях, а на оголённых шелковицах чернеют лишь мокрые ветви. Редко где увидишь на них ворону или обрывок хвоста от детского змея, бог знает откуда залетевшего и застрявшего в ветвях; листья давно уже опали, а хвост остался в виде украшения на голом дереве, — так и провисит он до следующего лета, пока не скроется в зелёной листве, среди неисчислимого множества тутовых ягод, разве только какой-нибудь проголодавшийся бродячий подмастерье, вскарабкавшийся на шелковицу (не разбирая, чёрная она, белая или оливковая), чтобы утолить свой голод и подкрепить силы для дальнейшего пешего странствия, снимет этот хвост, завяжет им — верёвочка ведь! — свой мешок и зашагает дальше, всё вдоль шелковиц, по этой же самой дороге, где нашим путникам не повстречалась сегодня ни одна живая душа.
Попы молчат, а Пера Тоцилов, не слыша за спиной ни слова, погоняет лошадей и беседует с ними. Отец Чира, должно быть, спит, а отец Спира дремлет слегка, насколько ему позволяют заботы. Пера подбадривает лошадей, ставит им в пример вороного мартоношанина, укоряет и стыдит их за то, что не дружно тянут. После трёх часов пути повозка останавливается у покосившейся и облезлой корчмы.
— Не передохнём ли малость? — спросил Пера, который не любил проезжать мимо корчмы, как мимо турецкого кладбища. Его принцип был проверен и стал широко известен, вроде хорошей пословицы: «Когда проходишь мимо креста, чей бы он ни был, перекрестись, а когда проходишь мимо кабака, какой бы он ни был, остановись!»