Стоило одному мужику слабину дать, и все, понеслось — за полмесяца свыше полутора тысяч активных повстанцев либо арестовали, либо перестреляли.
Махно попытался бороться, бросив в рейд два своих пулеметных полка, что могли выкосить из своих пулеметов вражеских всадников, как траву литовкою. Однако не вышло — белые в сабельные атаки теперь не ходили, а немедленно выдвигали свои броневики и орудия.
Хуже того — бросили множество аэропланов, и против атак с воздуха повстанцы оказались совершенно беззащитными. Охота с воздуха шла даже за одиночными тачанками, и степь вскоре от них совершенно очистилась, лишь бычьи упряжки да одноконные крестьянские телеги стали медленно передвигаться по ней.
Самого Махно, получившего осколок в бедро от сброшенной с аэроплана бомбы, потерявшего подругу Галину, ставшую верной женой, и три четверти хлопцев личной сотни конвоя, преданные ему люди спрятали в самом гуляйполе, куда были буквально выдавлены остатки повстанческой армии. И где сейчас вовсю уже шла пресловутая «зачистка»…
— Отмщу…
Махно яростно прошипел сквозь зубы, но в глубине души сам уже понимал, что время для его вольницы кончилось — тут либо красные, либо белые верх возьмут, а его с двух сторон лупить будут. Супротив государственной машины никак не выстоять.
Но чтобы вот так просто, за иудины тридцать сребреников разлад в его войске внести, такого он никак не ожидал, а потому и шипел сейчас от боли, с кровоточащей раной в душе.
— Усих поганцев в расход пустим!
Нестор взял бутылку из мутного стекла и зубами вытащил пробку. Отхлебнул немного, сморщился. Затем отпил уже больше, хотя удовольствия не испытывал.
Это же не чистейшая как слеза горилка — вонючее пойло от боли и воспаления «антоновым огнем» дал ему фельдшер, велев выпить все. Вот он и давился, но пил, а вскоре и полегчало.
Махно почувствовал, что его одолевает сон, делая ватным все тело. Он прикрыл глаза, чувствуя, как проваливается в мягкие объятия дремоты, не в силах им противостоять. В мозгу всплыли печальные глаза Грицука, в которых плескалась…
«Та ж виноватые они!»
Догадка пронзила мозг, рука дернулась к «маузеру», вот только сил не было. И уже погружаясь в пучину забвения, он подумал с острой вспышкой ярости, на мгновение осветившей сознание.
«Он меня отравил, как пасюка-крысу, потому и вину свою чуяв!»
Константину Григулеску казалось, что он превратился в скульптуру из насквозь промерзшего дерьма.
Капитан не испытывал ни отвращения к самому себе, ни стыда перед другими офицерами, по приказу которых его выудили из выгребной ямы. Можно было сказать только одно — все чувства в нем полностью замерзли.
— Кого-нибудь еще спасли?
— Никак нет, господин полковник! Остальных побросали в яму убитыми, лишь капитан, судя по всему, сам в ней укрылся!
— Хорошо, майор. Прикажите крестьянам отмыть, а то больно смердит, дышать нечем. Да врача позовите, выхаживать…
Григулеску мог только видеть и слышать, но ничего не ощущал своим окаменевшим телом.
Однако это не помешало согнанным крестьянам, недовольно зыркающими глазами, раздеть офицера, не порвав на нем мундира, ни оторвав ни единой пуговицы. Причина такой старательности объяснялась просто — за порчу мундира румынского капитана с гагаузов, а именно их нищее селение и стало ареной ночного боя, могли взыскать с лихвою.
Валахи еще снисходительно относились к родственным по языку молдаванам, но без снисхождения обирали народы, населявшие издавна Бессарабию — украинцам, гагаузам, русинам, и не имевшие счастья принадлежать к титульной нации.
Те платили им в ответ стойкой ненавистью, которая крепла с каждым днем оккупации, ибо зиждилась на нормальном отношении каждого работяги к вечно голодным, а оттого вороватым румынским солдатам.
Последнее было самым настоящим бичом — вояки в высоких шапках не мародерничали, угрожая оружием, а именно тайком воровали, стоило хозяину хоть на секунду упустить их из вида. Поэтому здесь зачастую происходили вещи, совершенно невозможные на территории, оккупированной теми же немцами, что устанавливали режим жесточайшего террора, поголовных реквизиций и организованного командованием грабежа.
Попавшихся на воровстве румынских солдат хозяева очень часто лупили смертным боем, как говорится, в хвост и гриву, не боясь угрозы расстрела, до которых, впрочем, доходило редко, ибо румынские офицеры совершенно не обращали на эти прискорбные факты внимания, считая такие драки явлением, не стоящим медной монеты. Хотя сами господа мародерничали открыто, угрожая оружием.
Солдаты только посмеивались над своими незадачливыми собратьями, пойманными за руку, но в процесс мордобития не вмешивались, и отнюдь не из трусости или эгоизма.
Вековые традиции, господа, их уважать нужно и блюсти!
Раз поймали тебя за руку, значит, не наловчился ты, парень, в сем благородном ремесле. А потому должен быть сурово наказан, дабы в следующий раз посягал на чужое имущество более умело.
Недаром русскому полководцу Суворову, прошедшему с боями Валахию из конца в конец не один раз за годы войн с турками, приписывают одну историческую фразу.