«Время было тревожное. Нести суточные дежурства приходилось через двое-трое суток. В 1917-1920 годах в городе было темно. На улицах по ночам постоянно стреляли. Кто и зачем стрелял, мы не знали. Но раненых привозили в больницу. Я не хирург и за исключением легких случаев всегда вызывал Войно для решения вопроса, оставить ли больного под повязкой до утра или оперировать немедленно. В любой час ночи он немедленно одевался и шел по моему вызову. Иногда раненые поступали один за другим. Часто сразу же оперировались, так что ночь проходила без сна. Случалось, что Войно ночью вызывали на дом к больному, или в другую больницу на консультацию, или для неотложной операции. Он тотчас отправлялся в такие ночные, далеко не безопасные путешествия, так как грабежи были нередки. Так же немедленно и безотказно шел Войно, когда его вызовешь в терапевтическое отделение на консультацию. Никогда не было в его лице досады, недовольства, что его беспокоят по пустякам (с точки зрения опытного хирурга). Наоборот, чувствовалась полная готовность помочь».
Внутреннее спокойствие, невозмутимость, которыми главный врач встречал любые жизненные и профессиональные испытания, уже тогда изумляли сослуживцев.
«Я ни разу не видел его гневным, вспылившим или просто раздраженным,пишет в своих «Очерках» Л. В. Ошанин. — Он всегда говорил спокойно, негромко, неторопливым глуховатым голосом, никогда его не повышая. Это не значит, что он был равнодушен, многое его возмущало, но он никогда не выходил из себя, а свое негодование выражал тем же спокойным голосом».
Но даже привыкший к невозмутимости главного врача Ошанин однажды был поражен душевной дисциплиной, которую Валентин Феликсович проявил перед лицом смертельной опасности. В одну из таких ночей, когда на темных улицах города шла уже ставшая привычной перестрелка, в больницу доставили жертву автомобильной катастрофы, мужчину высокого роста и могучего сложения. Это был латыш Цирулис или Цируль, начальник городской милиции. Его привезли с довольно тяжелым переломом бедра. Рентгеновского аппарата в больнице не было, но Войно-Ясенецкий так точно совместил обломки кости, что нога срослась очень хорошо, без укорочения. Цируль был в восторге от своего доктора и хотел как‑то отблагодарить его. Однако ему дали понять, что о гонораре не может быть и речи. Тогда Цируль явился на квартиру Войно-Ясенецкого и на своем немыслимом русском языке произнес примерно следующее: «Ви часто ходит к больной. Опасно. Если нападать. Вот оружие для защита себе». С этими словами он выложил на стол браунинг с двумя обоймами и до полусотни патронов.
Врач принял браунинг и спрятал его в ящик письменного стола. Однако вскоре пришлось искать для револьвера новое место: старший сын обнаружил оружие и был не прочь поиграть с занятной игрушкой. Валентин Феликсович в один прекрасный день принес весь свой «арсенал» в дежурную комнату больницы. Он попросил доктора Ошанина, который недавно вернулся с фронта и, по его словам, имел там личное оружие и даже упражнялся в стрельбе, осмотреть, заряжен ли браунинг. И тут, вспоминает Ошанин, произошло вот что:
«Войно сидел напротив меня, шага за полтора. Сразу позади его затылкa была толстая стена из жженого кирпича, старой прочной кладки. Я несколько раз до отказа вытянул затвор и потряс браунинг казенной частью вниз. Патрона не было. Не знаю, почему я не проверил пальцем, нет ли в стволе коварного седьмого патрона. «Ну вот, браунинг пуст, можете убедиться...» Я поднял ствол браунинга примерно на пять-шесть сантиметров выше головы Войно — и нажал на спуск. Бац... Пуля рикошетировала от стены, с визгом пролетела мимо затылка Войно и моего лба, ударилась в противоположную стену и упала там. Я был ни жив ни мертв. Войно сидел совершенно невозмутимо. Прошло несколько секунд полного молчания. Затем Войно спокойно сгреб обратно браунинг, обойму и патроны и встал. Перед уходом, не в порядке упрека, а лишь в порядке назидательного констатирования факта изрек: «Зачем вы говорите, что знаете это оружие; никогда не следует говорить, что вы знаете, если вы что‑нибудь знаете понаслышке». И отбыл».