Аня с артом боролась, называя даже доллар — рублем, хотя доллар рублем не был. Отнюдь.
Когда человек живет в двух разных цивилизациях одновременно, всегда можно свои неудачи и свою несостоятельность в одной культуре объяснить с точки зрения другой, и наоборот. Всегда есть кусты, куда уйти. И если попеременно менять точку зрения, то можно всю жизнь прожить во взвешенном состоянии, как в самолете, где таможенного налога за духи и шоколад не взимают, где ты ни одной цивилизации, ни другой ничего не должен.
Ярослав Кириллович, член Временного правительства, пригласил Аню в ресторан, что случилось за все эти годы лишь несколько раз. Она бы с удовольствием пошла во французский ресторан с хрусталем и белыми скатертями, она в таких никогда не бывала. Но он выбрал старый украинский, находившийся в Доме землячества, похожий на унылую столовую. Чтобы, как он выразился, попотчевать ее родными яствами.
Он сидел задумчивый и старательно соскребал с вареной картошки каждую травинку укропа.
Укроп тут в первые годы после их приезда был малоизвестен, нигде его не было. Потом появился, но часто бывал совсем без запаха. Ане запах укропа напоминал летние каникулы, витамины, пикники — воображаемые радости прошлого. Аня тоскливо следила за методичным соскребыванием и аккуратным складыванием зелени на край тарелки и очень хотела курить.
Владимир Кириллович был профессиональный патриот, никакой другой профессии, кроме национальной принадлежности, у него не было. Но его патриотизм не был связан с личными воспоминаниями, и он не подозревал о ностальгическом значении укропа. У него были очень чистые, отполированные ногти и ботинки.
Задумчиво и серьезно он сообщил ей в конце обеда, что уезжает в Калифорнию. Он получил работу в важном учреждении, в аналитическом центре, где собирался служить делу освобождения родины.
— Анна, — сказал он, — Анна! Я буду, — сказал он, — трудиться на ниве добивания свободы нашего отечества.
Было не совсем понятно — собирался ли он добывать свободу для отечества или добить эту свободу окончательно, если какая еще где осталась. Но было совершенно ясно, что отношения их перейдут с этого момента в эпистолярную форму, самую трагическую и изысканную.
Аня почувствовала огромное облегчение.
Они переписывались несколько лет, потом она узнала, что за эти годы он приезжал многократно, но с ней не встречался. Тогда она написала ему последнее письмо, длинное, уничижительное, лучшее из всех ею написанных.
Через несколько лет она перечитала все его письма подряд и поняла, что измена ее была изменой хорошему вкусу. Ей стало стыдно, неприятно. Измена хорошему вкусу была для Ани безусловно смертным грехом. Но свои письма она время от времени перечитывала с удовольствием.
Итак, молодость ушла, и теперь она воспринимала само течение времени как личное оскорбление. Одного факта, что наступил уже вечер, что прошла уже целая неделя, что месяц кончился — было достаточно для тоски.
Теперь она задумывалась: сколько отняла у нее судьба! И вспоминала тот разговор с мамой Ритой, больше двадцати лет назад, на Войковской:
— Я готова все для вас делать, — сказала Рита, — но ребенка мы не потянем, это безумие. И такой риск! Куда тебе рожать, у тебя астенический синдром!
Аня плакала и кричала. Но у нескольких ее подруг недавно родились дети, и она увидела, как это противно. Это девятимесячное распухание, как в фильмах ужасов, отупение этих подруг, которые ничего не читали, Аню не слушали, внимания на нее не обращали. Молоко, моча, горы уродливой байки и фланели с кислым неистребимым запахом, младенцы, похожие на мороженых кур…
Вскоре они уехали, и тут проблема эта оказалась легко разрешимой, она была в безопасности… Но теперь она думала: как много отняла у нее судьба! Вот, был бы кто-то, кто принадлежал бы ей, только ей одной. Кто бы ее всегда обожал, любил, заботился бы о ней. С благодарностью перенимал бы от нее традиции высокой культуры…
Еще за несколько лет до появления симптомов Аня начала просыпаться в четыре часа ночи от огромной, непроницаемо-серой тоски. Размеры тоски не соответствовали масштабам небольшой боли непонятно где. Это была почти и не боль, а переходящее в плоть ощущение беспредельной тоски душевной, ужасной тоски предчувствия. Эта самая тоска предчувствия мучила когда-то по ночам Риту, но Рита тосковала об Анюточке, предчувствовала о ней. Аня, привыкшая быть объектом заботы и беспокойства, не имела никакого другого выхода для этой тоски, кроме самой себя. Жалеть себя намного страшнее, чем жалеть других. Когда жалеешь других — все-таки вы вместе, компания есть; а себя жалеешь в полном одиночестве. И просить их о сочувствии она не хотела. Зачем? Не она ли от их помощи много лет отбивалась. Как они ей надоели! Или, может быть, попросить постороннего человека, члена Временного правительства? На этой мысли она старалась задержаться подольше, потому что воспоминание о нем вызывало в ней теперь живую злость, облегчавшую на время серый ужас глухой, почти неощутимой боли.