Многим немцам было трудно признать, что у этого еврея такой идеальный немецкий слух. Они пытались обвинить его в «еврейской сверхъестественности» в противоположность подлинно германской глубине. Но это обвинение повисло в воздухе, ибо было откровенно ложным. Сложилось такое впечатление, что этот мощный сверхталант тайно накапливался в гетто на протяжении ряда поколений в генетическом коде, а затем внезапно выплеснулся наружу, обретя немецкий язык начала XIX века в качестве своего идеального инструмента. Отныне стало ясно: между евреями и немцами существует особое интеллектуальное родство. Немецкие евреи стали новым явлением в европейской культуре. Для немецких антисемитов это оказалось почти невыносимой эмоциональной проблемой, воплощенной в Гейне. Они не могли отрицать его гения, но для них было мукой наблюдать его самовыражение на немецком языке. Присутствие его призрака в самом центре немецкой литературы повергало нацистов в невероятную ярость и какой-то детский вандализм. Они запрещали его книги, но не могли стереть его поэмы в антологиях и были вынуждены перепечатывать их с примечанием, ложность которого была очевидна для каждого школьника: «Неизвестного автора». Они увезли его статую, которая некогда принадлежала австрийской императрице Елизавете, и использовали в качестве мишени. В 1941 году по личному приказу Гитлера была разрушена его могила на монмартрском кладбище. Но все было тщетно. В течение последних сорока лет наследие Гейне обсуждается шире и горячее, особенно немцами, любой другой фигуры в их литературе.
Гейне подвергался запрещению и при жизни, по настоянию Меттерниха – правда, не как еврей, а как революционный элемент. И здесь мы сталкиваемся еще с одним парадоксом, причем типично еврейским. С самого начала эмансипации евреев стали обвинять в том, что они пытаются втереться в доверие к существующему обществу, проникнуть в него и подчинить себе; и в то же самое время в том, что они пытаются разрушить его до основания. В обоих обвинениях был элемент истины. В этом смысле характерна история семьи Гейне. Подобно Ротшильдам, которые обзавелись титулами полдюжины королевств и империй, семья Гейне принадлежала к наиболее быстро продвигающимся в высшие слои в Европе. Брат Гейне Густав был возведен в рыцарское достоинство и стал бароном фон Гейне-Гельдерн. Его брат Максимилиан женился на русской аристократке и в дальнейшем именовался фон Гейне. Сын его сестры стал бароном фон Эмбден. Ее дочь вышла за итальянского принца. Одна из ближайших родственниц Гейне стала принцессой Мюрат, другая вышла замуж за правящего принца Монако. Однако сам Гейне явился прототипом и примером новой фигуры в европейской литературе: еврейский писатель-радикал, который использует свое мастерство, репутацию и популярность, чтобы подорвать интеллектуальную самоуверенность существующего строя.
Впрочем, к утверждению о том, что Гейне всю жизнь оставался радикалом, следует относиться критично. Он лично, по крайней мере в частном порядке, всегда подчеркивал разницу между прогрессивными литераторами вроде себя и мрачными политиканами-прогрессистами. Он ненавидел их пуританство и писал одному из них: «Вы требуете простоты в одежде, умеренности в привычках и говорите о неуместности удовольствий; мы же требуем нектара и амброзии, пурпурных плащей, изысканных ароматов, пышности и роскоши, танцев смеющихся нимф, музыки и комедий». С возрастом его консерватизм усиливался. В 1841 году он писал Густаву Гольбу: «Я очень боюсь жестокости пролетарской власти и признаюсь тебе, что из страха стал консерватором». Когда в конце жизни продолжительная болезнь приковала его, как он выражался «к могиле-матрасу», он вернулся к иудаизму, хотя своеобразному. При этом он настаивал, не слишком искренне: «Я не делал секрета из своего иудаизма, к которому я не возвращался, поскольку никогда его не покидал» (1850). Его последние, и величайшие, поэмы «Romanzero» (1851) и «Vermischte Schriften» (1854) отмечены возвратом религиозной тематики, иногда с печатью иудаистского мышления. Подобно тысячам выдающихся евреев до и после него, Гейне связывает эллинский дух интеллектуальной авантюры со здоровьем и силой, а старость и боль возвращают его к простоте веры. «Я уже больше, – пишет он другу, – не жизнерадостный и упитанный эллин, пренебрежительно улыбающийся, глядя на мрачных назарян. Я всего лишь смертельно больной еврей, воплощение страдания, несчастный человек». И снова: «Переболев атеистической философией, я вернулся к скромной вере простого человека».