Цаль Абрамович прошёл мимо меня, даже не повернув своей головы, головы бородатого местечкового мудреца в казачьей кубанке вместо ермолки. Но краем глаза он всё-таки по мне скользнул и этот взгляд выдал его. Я понял, что он узнал меня и прочёл мою записку. Несмотря на маскарад, вблизи он выглядел всё тем же Цалем Абрамовичем, преподавателем пединститута, рассуждающем об Августе Бебеле и пролетарской литературе в таких выражениях, что был даже когда-то обвинён в троцкизме. Я посмотрел вслед Цалью Абрамовичу и его спина, которую даже лихой строевой шаг не мог сделать менее сутулой, сказал мне: Чубинец, ты грабил мою квартиру в сорок первом году вместе с изменником Салтыковым, ты разбил моё зеркало и порвал мои книги. - Нет, не грабил, не рвал, не разбивал, - ответил я спине, - я пришёл только взять своё из ящика вашего стола, как вы разрешили мне, уезжая в эвакуацию. - Но ты творчески сотрудничал с немецкими оккупантами и гестапо разрешило твою пьесу к постановке. - Неправда, у меня ещё гноятся губы, рассечённые немецкой нагайкой, когда я пытался помочь советским пленным. Лишь после этого состоялась моя премьера, да и то не на сцене, а в гримёрной. В чём же я виноват? В чём мы виноваты, Леонид Павлович, Леля, в том, что не повесились всем городом, всем народом, когда вы оставили нас, отступили к Москве или уехали в Ташкент? - А кто три дня назад прятал у себя изменника Салтыкова? Да, прятал, признаю. Но разве преступно дать ночлег больному старику, накануне его смерти. Противный старик, спору нет, но ведь он уже не существует, он уже своё отстрадал и отзлобствовал. Нет, товарищ Биск, я ни в чём не виноват. Однако, если в то время человек сам себе начинает доказывать, что он не виновен, можно считать, что он уже приговорён. После той проклятой лекции Биска покой так и не вернулся ко мне, и я не удивился, когда вскоре, примерно через неделю, за мной ночью пришли, когда властный стук в дверь и окрик грубым, простуженным голосом: "Открывай, комендантский патруль", возвестил мне новый этап в моей жизни.
- Простите, - вступил в разговор я, Забродский, - Биск, Биск... По-моему я его знаю. Пишет о связях фашизма и сионизма. А где он сейчас?
- Где сейчас, не знаю, - ответил Чубинец, - но слышал, будто его самого в конце войны за что-то арестовали.
- Значит, не тот. Ну, конечно, не тот. Того, я вспомнил, фамилия не Биск вовсе, а Ваншельбойм. Бывший резидент, ставший рецензентом. Тот самый Ваншельбойм, который на заседании секции критики и публицистики крикнул своему коллеге, которому предстояла пересадка в Вене: "Что общего между нами? Между мной, советским человеком Ваншельбоймом, и вами, махровым сионистом Киршенбаумом?!" Совсем не тот, и фамилия другая и судьба другая, а почему-то подумалось как об одном и том же лице. Может потому, что лица двух болванов в витрине магазина головных уборов меняются в зависимости от того, что натянет на них власть-заведующий, уважаемую сорокарублёвую шляпу или семирублёвую рабоче-арестантскую кепку. Лицо меняется, но и головные уборы легко переменить, одного в загранкомандировку - другого в арестантский лагерь...
Мы с Чубинцом явно утомились. Вот уж Ракитно позади, позади Березенка. Нам бы поспать, пока есть до рассвета часа три или до Казатина часа полтора. Казатин ещё более шумная, чем Фастов, станция, более ярко освещенная, с двумя платформами, киевской и шепетовской. Хотя б до Казатина поспать, потому что после Казатина покой кончится. Через сорок минут после Казатина голоса Бердичева зазвучат, а потом рассвет начнётся и западники полезут в вагон с салом и луком. Восточная Украина почему-то сало больше с чесноком употребляет, а западная с луком. От поляков что ли этот лук? Запах чеснока ароматен, хоть и неприличен в обществе, а запах сырого лука - это запах дутого панства или похабного холопства. Наверно вся дивизия эсэс "Галичина" воняла сырым луком.