Вечером Анютка нашла Жору на пустыре. Он сидел на месте старта спутника-самовара, на выжженной черной земле. Из коротких штанин торчали голые худые лодыжки.
– Жора, – осторожно произнесла Анютка, опасаясь спугнуть его, как зверька. – Вот, я тебе немного поесть принесла: тут хлеб и сало. Ты ешь, нам из деревни прислали…
Жора молча кивнул. Анютка, развернув тряпочку, протянула ему краюху. Жора принялся есть так же молча.
– Ты не расстраивайся, – принялась успокаивать Анютка. – Ну, посудачат все да забудут. К лету точно забудут.
– К лету, говоришь? – Жора с краюхой в руке посмотрел в темное небо.
Анютке так показалось, что пространство жизни расширилось до бесконечности вверх.
– Ничего, еще всего-то шесть лет осталось, – она прикинула про себя, что это тоже ведь бесконечно долго. – Ничего, можно пережить… Да выживем: все-таки не война!
Крылатый
Голуби стартовали в небо с руки с громким хлопающим звуком.
Голубей Никита держал николаевской породы. Летали они высоко, но мелкими кругами, подобно бабочкам. Голуби были у него красные, сизые и белые. Хотя к лету белый оставался всего один – парочку белых купили. Этого же сколько ни продавай – он возвращался в родную голубятню во дворе над сараем. Голову имел он мелкую, с крупным лбом, туловище обтекаемое, длинные крылья были приспущены, что создавало особый стиль его порхающего полета.
Купить крутолобого желали бы многие. Офицеры-голубятники предложили бы за птицу хорошие деньги. Только по опыту было известно, что крутолобый вернется домой к Никите. Да и не на продажу разводил голубей Никита. Мать ворчала, когда он вместо того, чтобы учить уроки (ответственный девятый!), составлял во дворе для голубей зерновую смесь из овса, кукурузы, проса… В жаркие дни они вдвоем с Семеновым Митькой устраивали голубиным птенцам ванны: быстро окунали птенцов по шейку в холодную воду и тут же возвращали в гнездо. Это напоминало девчоночьи игры в куклы. Никитина сестра Зойка прыгала вокруг дразнясь, но только от зависти. Птенцов Никита доверял исключительно Митьке – соседу и другу. В бараке помещалось пять квартир, имевших отдельный выход на улицу, на двор, где с весны происходили все события жизни заводского поселка.
Мать любила мыть в тазу на улице овощи, переговариваясь с Митькиным дедом. Он сидел тут же на скамейке возле своих дверей, теребил жидкую бородку и подставлял солнцу лицо. Митькин дед уже в войну был старым: по возрасту его не призвали в армию. Со дня победы прошло пятнадцать лет, а дед по-прежнему занимал дворовой пост. От постоянного прищура вокруг глаз его прошились белые нити морщин.
Со стороны могло показаться, что они переругиваются с матерью, однако это был разговор обычный:
– Третьего дня, – мать перекатывала огурцы в тазу, – я младшего Стасюка на нашей черешне поймала. Хотела выдрать – так он с дерева прямо по грядкам тикал! Фашист этот Стасюк. Пацан, а уже фашист!
– Я много лет сторожем на заводе служил, – отвечал дед. – Всякого перевидал ворья. Но вот фашиста на своей территории еще ни одного не встретил!
– А кто он тогда, Стасюк? Кабачки все мне вытоптал – конечно, фашист! И семья его на базаре торгует.
– Ну и торгует! Петрушка у них своя. Другое дело, что черешня не уродила.
Зойка встряла, возвращаясь с ведром воды:
– Ты бы сама черешней поторговала. Литров пять – и мне на платье отрез, – она застыла с ведром, скособочась, изображая себя несчастной.
Дед сказал необычно степенно:
– Красота должна изнутри переть!
– Это чтобы фигуры прирастало? – уточнила мать.
– Тьфу! – Дед распахнул глаза, прошив виски белыми нитями. – Я про душу рассказываю!
– А у нас души нет, – отчеканила Зойка.
– Как нет?
– А потому что и Бога у нас нет! У нас на небе только голуби, ну… еще и летчики, может быть.
– Бога, говоришь, нет… Стыдно, товарищи! Тогда человека и прощать некому. Товарищ у нас прощать не умеет. Выходит, и любить человек не умеет вовсе.
Недослушав, мать унесла таз с огурцами в дом.
Тихий вечер разрезал гул самолета – за заводом, через поля, находился аэродром, где базировалась военная авиация.
Голуби от гула крылатого собрата встрепенулись на хлопающем звуке – в немом кадре небесной хроники: гул самолета заглушал целый мир.
Скорей, скорей, в родное гнездо летел крутолобый белый. Выше крыш, выше тополей – ниже только облаков. Ему да еще летчикам был доступен с воздуха городок: накроенные лоскуты полей в зелено-солнечной гамме, желтая пыльная змея дороги, рядки кубиков ближнего гарнизона. И все же он по птичьему своему нраву оставался в небе главнее.
– Ты его тренируешь! – говорил Митька Никите.
– Как это тренирую?
– А на короткие дистанции: сперва, небось, от клуба пускал, потом дальше, с полей.
– Ты еще голубиной крови не знаешь. Он и за тысячу километров вернется домой. Вот левый глаз я свой тренирую. Я читал: надо на солнце смотреть.
– Зачем?
– А так зрение исправить можно: у меня на левый ноль-девять. А с ноль-девять в летчики не возьмут.
Мужских профессий в городке знали в основном две: летчики-офицеры и просто рабочие завода.