Сережа ушел продолжать поиски, а Таня и Горяев остались в темном вагончике. Таня сидела, обхватив колени руками, смиряя дрожь. Ей хотелось куда-то бежать, кричать, расспрашивать, но она сидела, боролась с паникой – куда бежать, кого расспрашивать?
– Есть все-таки предел чудачествам, – сказал Горяев.
– Дай закурить. Спасибо. Ты о ком?
– О Марвиче. О ком же еще? Полезнее было бы ему быть сейчас в Москве.
– Он здесь работает по своей специальности, – сказала Таня.
Сейчас она была уверена в правильности Вальки, в мудрости и логичности всех его поступков, вот только куда он девался?
– Его искали люди с киностудии, – раздраженно сказал Горяев, – хотели заключить договор. Где он был в это время?
– Он, кажется, знает об этом, – тихо сказала Таня, у нее вдруг разболелась голова.
– Пора ему работать профессионально. Я говорил с ним, а он плетет какую-то ахинею, пижон!
– Тише, Юра, – Таня прилегла на подушку.
– Он что, собирает здесь материал для книги?
– Возможно. Почему ты так раздражен?
– Напрасно он темнит.
– Где он?
– Найдется.
– А вдруг нет?
– Он сейчас пишет что-нибудь?
Ее раздражал тон Горяева, но в то же время ее успокаивало, что он говорит о Вальке, о каких-то конкретных, практических его делах, и ей казалось, что сейчас откроется дверь и Валька войдет и ввяжется в спор с Горяевым.
– Пишет, кажется. Рассказ. Вон на столе листы.
Горяев взял со стола листы и прочел:
«Валентин Марвич. Полдома в Коломне (рассказ).
Когда из-за потемневшего от времени забора сквозь пышные акации я вижу маленький мещанский дворик с чисто выметенной дорожкой, с поникшим кустом настурции, с кучей желтых листьев, со скамейкой и столиком на подгнившей ноге, и окна в резных наличниках, не деревенские, а именно мещанские, пригородные, мне хочется остановиться и посмотреть на все это подольше, задержать все это в глазах, чтобы вспомнить о той тихой русской жизни, какой ни я, ни брат мой, ни даже отец никогда не жили.
Может быть, только дед.
Константин нетерпеливо отстранил меня, оттолкнул калитку и побежал по дорожке. Черный сюртук его с золотыми погонами замелькал среди ветвей, что еще усилило литературное воспоминание о старине, о тихом, установившемся культурном быте с внезапными возгласами радости, с неожиданным шумом, с шумными короткими визитами флотских сыновей.
Не знаю, было ли это только литературным воспоминанием или здесь участвовала наследственная память, странная и неведомая до поры работа мозга, но я вошел в палисадник, словно под музыку, словно под вальс «Амурские волны», словно из японского плена – горло мое перехватило волнение.
Отец уже спускался нам навстречу, крича, трубя, сморкаясь и откашливаясь.
– Опять без телеграммы?! Мерзавцы! Стервецы! Мало вас пороли!
Никогда он нас не порол и никогда не называл такими ласковыми словами, вообще совсем не так себя держал, но сейчас почему-то он точно подыгрывал моему настроению.
Дорожка к крыльцу была выложена по обе стороны кирпичами, поставленными косо один к одному, так, что получался зубчатый барьер. На столике в саду лежали отцовы очки и развернутый номер «Недели». Отец был в кителе, наброшенном на плечи, и в начищенных до блеска сапогах. Я стоял, обремененный чемоданами и смотрел, как жадно отец обнимается с Константином.
– А теперь очередь рядового состава, – хохотнул Константин, отстраняясь.
И отец насел на меня. Грубая мясистая его щека прижалась к моей, гладкой и тугой, руки его легли мне на шею, захватив ленты, бескозырка съехала мне на затылок.
– Демобилизовался? – почему-то смущенно спросил отец.
– Так точно, – лихо ответил я.
Я вспомнил на мгновение наш тральщик, и ребят, оставшихся на нем, и длинный ряд однотипных тральщиков у стенки, вспомнил, как беззаботно и весело прощался со всем личным составом, и сердце на мгновение сжалось от тоски. Со стыдом я почувствовал, что тральщик ближе мне сейчас и родней, чем отец.
– Водку привезли? – бодро спросил отец.
– Нет, – ответили мы.
– Ослы! – удивительно нежно пожурил он нас, и на голове у него появилась шляпа, нелепая соломенная шляпа тонкой выделки с ажурными разводами мелких дырочек для дыхания головы, услада периферийного домовладельца, очень нелепая на голове нашего отца, которого в детстве мы привыкли видеть в суконной фуражке а-ля Киров.
– В магазин! – скомандовал он.
Чемоданы были занесены на террасу, отец закрыл дверь, навесил замок, и мы пошли по дорожке. Оглянувшись, я посмотрел на дом. Дом, как и участок, был разделен на две половины, и другая половина, не принадлежавшая отцу, была свежепокрашенной, новенькой на вид, голубой, и там, на той территории, в зеленых грядках краснели помидоры, бегала собака, переваливались утки, маленькая девочка развлекалась на качелях – вообще кишела какая-то жизнь.
Отец остановился возле большого куста ярчайших цветов, кажется, астр, крякнув, поправил подпорки и пошел дальше.
– Давно ли ты стал увлекаться цветами, батя? – спросил Константин.
– В цветах моя философия, – не оборачиваясь, буркнул отец.
Затылок его покраснел.