Читаем Порядок в культуре полностью

Герои «Птичьего гриппа», увы, бедны сознанием себя. Правда кому-то из них за «политические игрушки» пришлось заплатить тюремными сроками, переломанными руками и ногами, сотрясением мозга. Так выжигали они собственную жизнь. Дорогая цена. Или попросту это и есть законная рыночная цена самомненья, что мир меняется пикетами и акциями? А вилка, вонзенная Неверовым-агентом в своего «работодателя с Лубянки» Ярика — это месть за собственный грех и предательство? Или плата за разрезанную надвое душу героя?

Самому Сергею Шаргунову (так вижу я) нравится именно стильная жизнь — он уже отвоевал свое культурное пространство. Книга «Птичий грипп» — это политические осколки, отлетающие от автора как прощальные и пережитые, но все еще закрывающие от нас пространство души Сергея. То пространство, где тоскуется, страдается и плачется, где энергия свободы и любви, безграничность веры и упорство воли требуют иного, не политического языка, но духовной одаренности.

Что-то меняется: денди явно устал от побед и поражений. Устал от того, что так много, щедро, мучительно и упрямо любил и ненавидел.

Футурофобия

Денис Коваленко в этом «ряду» фигура не совсем обязательная. Можно было бы говорить и о Д. Гуцко, В. Орловой, И. Мамаевой и др. Но так случилось — я прочитала три его повести, в которых он, в отличие от Прилепина и Шаргунова, бесконечно рефлективен и бесконечно недейственен. Это — другое лицо поколения, представленное в «Татуированных макаронах», «Гамовере» и «Хавчике фореве». Названия, как говорится, «носят» молодежный «прикид». Но при этом у Коваленко совсем нет именно молодого — как отчаянного, свежего, здорового — мироощущения, но много замученного, бессмысленного и какого-то лениво-беспощадного. Будто во всех своих вещах он пишет и говорит одно и то же: «Разве это жизнь? Что в ней выражать? Выражать нечего, выражать нечем, выражать не из чего и незачем». Мало того — нет желания и даже — обязательства что-либо выражать в литературе! Очень горькая эта позиция — будто тут он и нашел свою «продуктивность»: в нервических и необязательных, в немотивированных переходах от агрессии к радости, от апатии и уныния к искусственно взбадриваемому алкоголем веселью… и снова … к анемии.

Мне скорее грустно писать о такой литературе: это обедненная литература — как смоковница не приносящая плода ни путнику-читателю, ни самому автору. И каким-то укором миру присутствуют в нем его книги — укором молодости так и не развернувшей пока своих плечей в должную силу, так и не попробовавшей себя в большом мужском деле.

У Коваленко, в отличие от Шаргунова и Прилепина, нет никакой «легенды» и «биографии». Но, безусловно, он тоже дорожит собственным опытом и опыт этот, как ни странно, ближе к литераторам старших поколений: приезжали в Москву, учились в Литинституте, хлебнули такую дозу литературно-богемной жизни (сегодня, увы, почти бомжеватой), что многие навсегда, до старости, так и остались при ней — такой вот скудной жизни, «посвященной литературе»! Грустно и больно.

У Коваленко вообще еще меньше политичности и идеологичности, чем у всех других его сверстников (хотя он явно понимает себя учеником Достоевского, в котором, правда вычитывает в основном некий «больной психологизм», но борьба идей в его героях не кажется, очевидно, привлекательной). Кажется, что всякие простые человеческие задачи (труда, битвы за себя и близких, ответственности за других) утратили для него какое-либо оправдание и обязательность. А интерес к прежнему человеку — «человеку идейному» — выглядит для многих тридцатилетних почти как «утилитарное раболепие». Их «оргия безыдейности», напротив, удивляет нас.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже