Двери на веранду забаррикадированы — ставни закрыты железными засовами — наше оцепенение вокруг лампы, за столом, усугубляемое внешней угрозой неистового пространства, — вещи, часы, буфет, полка, казалось, жили собственной жизнью — в этой тишине, в тепле, их изначальная материальность усиливалась, напитывалась инстинктом и ночью, образуя сферу собственной чувственности — замкнутый круг. Казалось даже, что вещи приманивают мрак той внешней силы, носящейся над полями, и жаждут его… хотя они оставались тихими, даже сонными, Фридерик медленно гасил сигарету о блюдце с недопитым стаканом чая, и делал это долго, не спеша, но вот собака залаяла где-то на гумне — тогда рука его смяла окурок. Тонкими пальцами пани Мария сжимала свои слабые, нежные пальцы, как сжимают осенний лист, как нюхают увядший цветок. Геня пошевельнулась, Кароль тоже случайно пошевельнулся… эти чуть заметные движения, объединяя их друг с другом, ожгли и потрясли, и ее белые колени бросили (юношу) на колени темные, темные, темные колени, неподвижные в углу. Красно-бурые лапищи Ипполита, набухшие мясом, из допотопных времен, тоже лежали на скатерти, и он должен был их терпеть, потому что его они были.
— Пойдемте спать, — зевнул он. И прошептал: — Пойдемте спать.
Нет, это невозможно было вынести! Ничего, кроме моей пасущейся на них порнографии! И моя злоба к их бездонной глупости — этот щенок глуп как пуп, эта гусыня просто идиотка — потому что только глупостью можно объяснить, что ничего, ничего, ничего!… Ах, если бы они были старше на пару лет! Но Кароль сидел в своем углу со своим фонарем, со своими подростковыми руками и ногами — и нечем ему было заняться, кроме лампы; сосредоточенный на ней, закручивающий гайки — что из того, что его угол был наижеланнейшим, наидрагоценнейшим, там таилось наивысшее счастье, в нем, в недоразвитом Боге!… он знай себе гайки крутит. А Геня, дремлющая за столом, с поскучневшими руками… Ничего! Как это могло быть? А Фридерик, Фридерик, что знал об этом Фридерик, гасящий сигарету, забавляющийся хлебными шариками? Фридерик, Фридерик, Фридерик! Фридерик, сидящий здесь же, расположившийся за этим столом, в этом доме, на этих ночных полях, в этом клубке страстей! Со своим лицом, которое было одной великой провокацией, так как более всего опасалось провокации. Фридерик! У Гении слипались глаза. Она пожелала всем спокойной ночи. Вскоре после этого и Кароль, тщательно завернув гайки в бумагу, пошел в свою комнату на втором этаже.
Тогда я попробовал осторожно намекнуть, глядя на лампу с ее шуршащим королевством насекомых:
— Симпатичная парочка! Никто не ответил.
Пани Мария тронула пальцами салфетку.
— Геня, — сказала она, — даст Бог, скоро обручится.
Фридерик, который все еще катал хлебные шарики, спросил с вежливым любопытством, не прерывая своего занятия:
— Да? С кем-нибудь из соседей?
— Конечно… Сосед. Вацлав Пашковский из Руды. Недалеко отсюда. Часто к нам заезжает. Очень порядочный человек. Исключительно порядочный, — ее пальцы затрепетали.
— Юрист, понимаешь, — Ипполит оживился, — перед войной должен был открыть контору… Толковый парень, серьезный, мозговитый, что тут говорить, образованный! Его мать — вдова, в Руде хозяйничает, первоклассное имение у них, шестьдесят влук, три мили отсюда.
— Святая женщина.
— Она из Восточной Малой Польши, урожденная Тшешевская, родственница Голуховских.
— Генька немного молода… но лучшего кандидата трудно найти. Надежный, способный, высокообразованный человек, интеллект, господа, выдающийся, так что после его приезда вам будет с кем поговорить.
— Честный и благородный. Исключительной нравственной чистоты. В мать пошел. Необыкновенная женщина, искренне верующая, почти святая — с твердыми католическими принципами. Руда — это для всех моральная твердыня.
— По крайней мере, не сброд какой-то. Люди известные.
— По крайней мере, знаем, за кого дочь отдаем.
— Слава Богу.
— Была не была. Генька за хорошего человека выйдет. Была не была, — прошептал он про себя во внезапной задумчивости.
4