Серьезность как высшее и неумолимое требование зрелости — никаких поблажек — ничего такого, что могло бы хоть на мгновение ослабить напряжение взгляда, упорно доискивающегося сути… Вацлав не знал, как противостоять этой суровости — ибо это была суровость. Если бы не она, он мог бы поставить под сомнение серьезность такого поведения, искренность такой жестикуляции, похожей на какие-то метания… но этот театр разыгрывался во имя сурового призыва принять на себя и выполнить высший долг полного осознания — это в глазах Вацлава было непререкаемо. Его католицизм не мог примириться с дикостью атеизма: для верующего атеизм — дикость, и мир Фридерика был для него хаосом, лишенным Господа, а значит, и права, заполненным только беспредельно человеческим произволом… однако католик не мог не прислушаться к моральному призыву, пусть и исходящему от такого дикого человека. Кроме этого, Вацлав боялся, как бы эта смерть матери и его не пришибла, — боялся, что окажется не на высоте своей трагедии, а также своей любви и чести, — и сильнее безбожия Фридерика опасался своей собственной посредственности, того, что делало его адвокатом «с зубной щеточкой». Поэтому он и тянулся к безусловному превосходству Фридерика, пытаясь найти в нем опору, ох, все равно как, все равно с кем, лишь бы выдержать эту смерть. Пережить ее! Все из нее выжать! Для этого ему необходим был дикий, но устремленный в самую суть взгляд и это своеобразное, страшное упорство переживания.
— Но что мне делать с этим Скужаком? — закричал он. — Я спрашиваю — кто его будет судить? Кто ему вынесет приговор? Имеем ли мы право лишать его свободы? Ну хорошо, полиции мы его не выдадим, это исключено — но нельзя же вечно держать его в этом чулане!
На следующий день он обратился с этим делом к Ипполиту, но тот только махнул рукой:
— Стоит ли беспокоиться! Нечего тут голову ломать! Держать в чулане, выдать полиции или всыпать горячих — и пусть идет на все четыре стороны! Все равно!
А когда Вацлав попытался ему объяснить, что это, однако, убийца его матери, он даже разозлился:
— Какой там убийца! Говнюк, а не убийца! Делайте что хотите, только оставьте меня в покое, мне не до этого.
Он просто не хотел об этом разговаривать, складывалось впечатление, что все это убийство важно для него с одной стороны — которой был труп Амелии — и несущественно с другой — которой был убийца. Кроме этого, заметно было, что мысли его заняты какой-то другой заботой. С Фридериком, который стоял у печки, вдруг что-то произошло, он пошевельнулся, будто хотел заговорить, но только шепнул:
— О-хо-хо!…
Он не произнес этого громко. Шепнул. И потому, что мы не были подготовлены к шепоту, он прозвучал громче, чем если бы Фридерик сказал это во весь голос, — и шепчущий оставался со своим шепотом, в то время как мы ожидали, что он еще что-нибудь скажет. Он ничего не сказал. Тогда Вацлав, который уже приучился следить за малейшими переменами во Фридерике, спросил:
— Что такое, в чем дело?
Спрошенный огляделся по сторонам.
— Ну да, с таким действительно… можно делать что угодно… кто что захочет… все равно…
— С каким? — воскликнул Ипполит с непонятной злостью. — С каким таким?
Фридерик, немного смутившись, начал объяснять:
— С таким, ну, понятно, с каким! С ним — все равно. Кто что захочет. Кому что захочется.
— Минуточку. Минуточку. То же самое вы говорили моей матери, — внезапно вмешался Вацлав. — Что моя мать именно его могла… ножом… потому что… — он запнулся.
На что Фридерик, уже заметно смутившись:
— Ничего, ничего, я только так… Не будем об этом говорить!