Хорошо… Но… Так не могло быть. В этом была какая-то искусственность, какая-то непонятная извращенность… откуда это будто заколдованное оцепенение? Откуда такой холод в их страстности? На мгновение у меня мелькнула совершенно безумная мысль, что
— Нужно будет еще раз повторить.
И тогда, хотя я еще ничего не понимал, повеяло от них холодом молодой развращенности. Испорченность. Они не двигались — их молодая свежесть была страшно холодной.
Фридерик подошел ко мне и любезно сказал:
— А! Как дела, дорогой пан Витольд! — (Это приветствие было излишним, мы расстались всего час назад.) — Что вы скажете об этой пантомиме? — он указал в их сторону плавным жестом. — Неплохо сыграно, а? Ха, ха, ха! — (Этот смех тоже был излишним — к тому же громким.) — На безрыбье и рак рыба! Не знаю, известна ли вам моя слабость к режиссуре? Какое-то время и я подвизался актером, не знаю, известна ли вам такая деталь моей биографии?
Он взял меня под руку и повел вокруг газона с жестикуляцией подчеркнуто театральной. Те молча наблюдали за нами.
— У меня есть один замысел… сценария… киносценария… но некоторые сцены несколько рискованны, они требуют доработки, необходимо поэкспериментировать с живым материалом. На сегодня достаточно. Можете одеваться.
Не оглядываясь на них, он проводил меня через мостик, при этом громко, оживленно рассказывал о различных своих замыслах. По его мнению, современный метод сочинения пьес или сценариев «в отрыве от актера» совершенно устарел. Следовало начинать от актеров, «сопоставляя их» каким-то образом, и на основе этих сопоставлений строить сюжет пьесы. Ведь пьеса «должна выявить только то, что потенциально уже заложено в актерах как в живых людях с определенным потолком возможностей». Актер «не должен воплощаться в вымышленного сценического героя, изображая кого-то, — совсем напротив, сценический образ должен быть по нему подогнан, сшит по его мерке, как „одежда“».
— Я пытаюсь, — говорил он со смехом, — добиться чего-то подобного с этими детьми, даже обещал им за это подарочек, работа есть работа! Ха-ха! Что делать, скучно в этом захолустье, необходимо чем-то заниматься, хотя бы для здоровья, пан Витольд, хотя бы для здоровья. Я, разумеется, предпочитаю не афишировать этого, ведь — кто его знает, — может быть, это покажется несколько рискованным нашему славному Иппе и его супруге, зачем нарываться на неприятности!…
Так он говорил, громко, чтобы далеко было слышно, а я, шагая с ним и глядя в землю, с раскаленным гвоздем моего открытия в голове, почти ничего не слышал. Ловкач! Комбинатор! Лиса! Какие фокусы с ними проделывал — какую игру выдумал! И все катилось вниз, брошенное в омут цинизма и извращенности, и огонь этой безнравственности меня пожирал, а, проще говоря, я корчился в муках ревности! И обжигающие зарницы воображения освещали для меня их холодное распутство, невинно-дьявольское, — особенно ее, ее — ведь это невообразимо, что она, эта верная невеста, ходит в кусты на такие сеансы… за обещанный «подарочек»…
— Весьма любопытный театральный эксперимент, — ответил я, — да, разумеется, любопытный эксперимент!
И я побыстрее покинул его, чтобы еще раз продумать все это — ведь распутство исходило не только от них; как оказалось, Фридерик действовал более оперативно, чем я думал, — даже сумел подобраться к ним вплотную! Он неустанно делал свое дело. И это за моей спиной, на свой собственный страх и риск! Ему не мешала патетическая риторика, которой он потчевал Вацлава по поводу смерти пани Амелии, — он действовал — и возникал вопрос, как далеко он зашел? И до чего еще может дойти? Надо было знать Фридерика, чтобы понять своевременность такого вопроса — а ведь он и меня за собой тянул. Я испугался. Снова вечер — и это едва заметное таянье света, углубление и насыщение темных оттенков и наползание углов и закоулков, которые заполнял сок ночи. Солнце уже за деревьями. Я вспомнил, что забыл во дворе книгу, и пошел за ней… и в книге обнаружил конверт без адреса, а при нем лист бумаги, исписанный неразборчивыми каракулями: