На этот раз его коленопреклонение было последним ударом, он будто курицу дорезал, а месса покатилась дальше, но уже смертельно раненная и болтливая, как полоумный. Ite, missa est [2]
. Ш… о, триумф! Какая победа над мессой! Какая гордость! Будто это разрушение было для меня желанной развязкой: наконец-то я один, один, без никого и ничего, сам по себе, один в абсолютной темноте… достиг я своей крайней черты, вошел во мрак! Печальная развязка, печальный привкус познания и печальный триумф! Но в этом таилась головокружительная гордость, исполнение суровой миссии возмужавшего, уже свободного духа. Но и ужас в этом был, и я, лишившись всякой опоры, чувствовал себя в себе как в лапах чудовища, будучи в состоянии выделывать с самим собой все что угодно, все, все, все! Холод гордости. Бесстрастие запредельности. Суровость и пустота. Ну, так что же? Богослужение шло к концу, я сонно таращился и был очень измучен, эх, уйти бы отсюда, поехать домой, в Повурну, по этой песчаной дороге… и в этот момент мой взгляд… мои глаза… Застывшие в испуге глаза. Да, что-то притягивало взгляд… глаза. Да, лишало воли и манило. Что? Что притягивало, что привлекало? Очарование, почти как во сне, подернутые дымкой края, о которых мы мечтаем, не в силах постичь, и кружим вокруг них с немым криком во всепожирающей, мучительной, блаженной и самозабвенной тоске.Так и я кружил вокруг еще в тревоге и сомнениях… но уже мягко проникло в меня сладкое насилие, которое захватывало — околдовывало — пленяло — очаровывало — манило и покоряло — играло мною, и контраст между космическим холодом этого мрака и родником, струящимся наслаждением, был настолько разительным, что во мне возникла неясная мысль: Бог и чудо! Бог и чудо!
Однако что же это было?
Это было… Краешек щеки и полоска шеи… кого-то, кто стоял перед нами, в толпе, в нескольких шагах…
Ах, я чуть не поперхнулся! Это был… (юноша)
(юноша)
И, поняв, что это всего лишь (юноша), я начал резко освобождаться от своего экстаза. Ведь я его почти не видел, только немного обычной кожи — шеи и щеки. Но вдруг он пошевельнулся, и это едва уловимое движение пронзило меня, как дьявольское наваждение!
Но ведь это (юноша).
И ничего больше, только (юноша).
Ох, какая же маета! Обычная шестнадцатилетняя шея с подстриженными волосами и с обычной кожей (юношеской), немного воспаленной, и (юношеская) посадка головы — обычнейшая, — откуда же во мне этот трепет? О… а теперь я увидел очертания носа, губы — голова слегка повернулась влево, — и ничего такого, я увидел в профиль обычное (юношеское) лицо в профиль — обычное! Он был не из крестьян. Гимназист? Практикант? Обычное (юношеское) лицо, спокойное, немного упрямое, дружелюбное, лицо — с таким лицом грызут карандаши, играют в футбол или на бильярде, — а воротник пиджака заходил на воротничок рубашки, шея была загорелой. Но сердце у меня колотилось. И лучился он божественным светом, обратившись в нечто волшебно-прекрасное и манящее в безграничной пустоте этого мрака, в источник света и живительного тепла. Божья милость. Непостижимое чудо. Как такая малость вдруг стала великой?
Фридерик? Знал ли об этом Фридерик, заметил ли, бросилось ли ему это в глаза?… Но вот люди зашевелились, месса закончилась, толпа двинулась к выходу. И я за всеми. Впереди меня шла Геня, ее плечики и еще школьная шейка, и это попалось мне на глаза, а когда попалось, полностью мной завладело — и так складно соединилось с той шеей… я сразу легко, без труда понял: та шея и та шея. Эти две шеи. Эти шеи были…
Как это? Что такое? А то, что ее шея (девушки) как бы тянулась к той (юношеской) шее, эта шея будто за горло была схвачена той шеей и сама хватала ту шею за горло! Прошу прощения за эти неловкие метафоры. Мне слегка неловко об этом говорить (я также должен буду когда-нибудь объяснить, почему слова (юноша) и (девушка) беру в скобки, да, и это требует объяснения). Ее движения, когда они шли впереди меня в толчее, в жаркой давке, были тоже как-то «обращены» к нему, были страстным приложением, присовокуплением к его движению здесь же, здесь, в этой толпе. Может ли это быть? Не показалось ли мне? Но вот я увидел ее руку, опущенную вдоль тела, вдавленную в тело толпой, и эта вдавленная ее рука отдавалась его рукам в интимности и тесноте всех этих склеенных тел. Ведь все в ней было «для него»! А он там, впереди, спокойно идущий вместе с людьми, но только на ней сосредоточенный и на нее нацеленный. О, непреодолимая, слепая влюбленность друг в друга и вожделение, и одновременно это спокойствие в толпе! Ах! Так вот оно что! — теперь я понимал, какая тайна привлекла меня к нему с первого взгляда.