- Oh, Ann, thank you ever so much. I certainly do remember your youngest: a charming boy. What a beautiful day we shall have tomorrow, shan’t we, Anna dear? Great! We shall certainly come.
4Я тоже пробормотала что-то благодарственное. За неполные сутки я еще не овладела набором слов для выражения восторга, необходимых в Англии, как воздух. Кроме того, меня грызло, мучило, терзало, угнетало, сковывало одно обстоятельство. Если бы не оно, я не была бы сейчас так глубоко несчастна.
Завтра на Британские острова, а точнее, в Лондон – пока только в Лондон – должен был приехать Валерий Вурлаков, на чьи деньги я была переправлена из Москвы в Хитроу и даже могла вернуться обратно через три недели. Билет туда и обратно мне купили, конечно, вовсе не за тем, чтобы я разъезжала по Шотландиям и дружила с Мэй. Это было сделано, чтобы у гуманного дрессировщика был переводчик - продавать в Англии русский лен.
ГЛАВА 2.
Жизнь живущих - неверна,
Жизнь отживших - неизменна.
В.Жуковский
Он стоял у окна. Сквозь стекло - тонкое, чуть волнистое, как вода в полынье, по краям морозно-узорчатое, - видна была река подо льдом. Над ней - над сугробами и заносами, укрывающими все мелкие овражки на склоне к реке и широкую пойму, над белым покровом, простершимся за рекой до черных лесов на краю земли, - надо всем миром раскинулась тонкая кисея сеющегося снега. Под ней все казалось серо, недвижно и тихо, как вечность. Но жила и неуклонно подвигалась по кругу римских цифр стрелка высоких часов у стены, тяжело и неспешно ходил под нею маятник.
Каких-то три месяца - и расплавятся белые, застывшие снега в солнечном золотом мареве, и хлынут мощными бурлящими потоками, мутными речками и светлыми весенними ручьями - к реке и в реку. Разольется река - и унесет все. Настанет новая жизнь. Настанет ли?
В комнате было жарко натоплено. Он опустился в кресла и стал читать, временами взглядывая в окно: так прекрасно было все за стеклом, так прекрасно было письмо, так прекрасна была вся эта живая жизнь, скрытно и тихо текущая до времени под снегами, что не было сил ни только читать, ни только смотреть в окно.
Да, жизнь была прекрасна, и чувствовать это Осип Петрович Герасимов мог и в свои пятьдесят четыре года, и радовался тому, что может это чувствовать. Вопреки возрасту. Вопреки тоске.
Тоска, как невидимая сеть-путанка, какую он мальчиком здесь же, в имении, ставил на певчих птиц, цепко держалась на множестве опор - на ежедневных сведениях с фронтов войны, на фактах политики, хозяйства, нравственной жизни в конце года 1916 – хоть и уходящего, но страшного. И каждый день появлялись новые опоры-факты, и все укреплялся на них, все расширялся полог тоски. И все же...
Пусть горьким оказался опыт долгой государственной службы. О ней до сих пор, после стольких лет в деревне, еще напоминала внезапная боль. Вспоминались, жалили, томили душу впечатления страшной несправедливости, тупого самодовольства, алчной властности, безрассудной жадности... Все это вдруг распространилось в обществе, расползлось, как заразная болезнь, и наконец охватило государственных людей почти без изъятия.
Пусть неутешительной, а нередко тягостной была и домашняя жизнь - долгие годы бездетного брака... И все же ничто не могло лишить ежедневной радости видеть утро.
Кажется, и осталась в жизни одна эта радость - встречать свет нового дня. И слова утренней молитвы: “Благодарю Тебя, Господи, за то, что Ты дал мне увидеть свет” - и сегодня были полны смысла, даже более - да, конечно, куда более, чем в молодости.
Письмо, которое читал сейчас Осип Петрович Герасимов, некогда товарищ министра народного просвещения при Первой Думе, давно вышедший в отставку из-за несогласий со Столыпиным и поселившийся в своем смоленском имении Зайцево, только что привез ему кузен – Михаил, сын дяди Василия.
Дядя Василий после смерти деда Осипа Ивановича остался в родовом гнезде Муравишники - в “family seat”[26], как сказали бы англичане, по сей день хранящие средневековые понятия землевладения. По английской традиции и закону родовое имение всегда отходит к старшему сыну. Не то у нас. Старшим был отец Осипа Петровича, он-то сперва и поселился, женившись, в родовом дедовом имении - в Муравишниках. Но не задалась совместная жизнь деда с невесткой в одном гнезде. Так не задалась, что до сих пор не забыть Осипу Петровичу рассказ кузена Николая Ивановича Кареева: “Однажды к нам, в наше Аносово, приехал “муравишниковский дедушка”, один, без кучера, в простой телеге, и на вопрос родителей, что бы это значило, отвечал только: “Ну и баба же!” …Да, что за характеры были: у матери Осипа! А уж у деда!
Осип Петрович представил его: помещик-барин, летом и зимой в черном сюртуке с владимирским крестом, двумя медалями и пряжкой за бессрочную службу… строго соблюдал он старинный лад и чин поместной жизни, в церковь и за полверсты ездил в карете шестерней. Он – и в телеге!