Я плохо смотрела за ней, плохо ее стерегла, и вот она пропала. Так что зря я сторожила ее, зря стояла на часах: ее все равно украли. И часы мои тоже пропали. Я должна обойти все маленькие городки, спрятанные глубоко в складках безлюдных темных холмов, и заходить в каждую ювелирную лавку. Ювелиры часто получают краденые вещи; они, возможно, знают, где я могла бы отыскать свои часы, свое сокровище. Я гоню свой «Форд» то вверх, то вниз, спускаюсь в глубокие каньоны, где текут невидимые ручьи. За этими каньонами раскинулась та высокогорная пустыня, где жила моя мать, когда я появилась на свет. Я гоню машину, вгрызаясь все глубже в ущелья меж этими высокими голыми склонами, но никак не могу найти тот город, где живет нужный мне ювелир. Люди стоят на улицах и разговаривают о деньгах. Они искоса поглядывают на меня, усмехаются и отворачиваются. Потом тихо говорят что-то друг другу и смеются. Они знают, где моя вещь. Какая-то девочка в черной, вязанной крючком шали бежит от меня прочь по грязной улице меж холмами. Я спешу за ней, но она убежала далеко вперед и все бежит, бежит… Потом вдруг сворачивает вбок и ныряет в какую-то дверь в длинной глухой стене. Когда я подъезжаю ближе, то вижу огороженный стеной двор, а дальше — дом с закрытыми ставнями. Двор совершенно пуст, там виднеется только сухой колодец со сломанной крышкой и оборванной веревкой…
Я шью на машинке и словно вновь попадаю в этот сон. И стук иглы удивительно похож на те звуки, которые издавал двигатель моего автомобиля на тех дорогах — в каньонах моего сна.
Лили, ты сегодня утром пила молоко?
Она тут же пошла и принесла из ледника молоко.
Она очень послушная. И всегда была послушной, всегда о чем-то мечтала. Зато мне не всегда хватало добра, или терпения, или осторожности — словом, всего того, что теперь я в себе воспитываю, стараясь быть доброй и терпеливой.
Я шью и словно сплю наяву. Я везу ее в Калифорнию на поезде; мы едем в Стэнфорд, где учится этот мальчик. И я нахожу его на зеленой лужайке в окружении таких же, как он, богатых приятелей. И я говорю Лили: посмотри на него, посмотри на этого деревенщину с толстыми ручищами и громким смехом! Настоящий бычок, полученный в награду за труды Уиллом Хэмблтоном! Да разве может он заставить тебя чего-то стыдиться? Разве может его прикосновение значить для тебя больше, чем случайно попавший на платье комок грязи? Потом я что-то говорю этому мальчишке, отчего он весь дрожит и смотрит на меня, как кролик на удава, и я с размаху даю ему пощечину. Рука у меня тяжелая, и он плачет, весь сгорбился и ревет во весь голос, жалкая тварь! Да, вот именно: жалкая тварь.
Затем мы оказываемся уже в Сан-Франциско, а не в Стэнфорде, и перед нами стоит Лаф. Это твой отец, Лили, говорю я ей. Она поднимает глаза и смотрит на него. Он сильно поседел, наполовину облысел, и талия у него далеко не такая гибкая, как прежде, однако он все еще мужчина хоть куда, красивый мужчина, хорошо сохранившийся для своего возраста. Он смотрит на Лили так, как смотрел, когда она была совсем маленькой и он часто качал ее на колене и пел: Хей, Лилиа Лилиа, хей Лилиалу! Потом выражение лица у него меняется. Он видит ее, теперешнюю. Взгляд у него напряженный.
"Что с тобой случилось?" — спрашивает он.
Сухой колодец с оборванной веревкой.
Это ведь Лаф так назвал ее. Я хотела назвать ее Фрэнсис или Франсиска — в честь мамы или в честь Сан-Франциско. Франсиска Херн. Красиво получилось бы.
Но Лаф очень хотел, чтобы у нас была Лили.
Говорят, через Золотые Ворота собираются строить мост.
Лили, глупенькая Лили, малышка моя, не спускайся вниз, в колодец, в темноту, иди лучше сюда, подними-ка глаза! Ты не первая девушка, Лили, и не последняя, которую… Ох! Но зачем она его к себе-то впустила! И во второй раз!.. Она впустила его, впустила в наш дом, в НАШ дом! А зачем — она и сама не знает! Ничего хуже она просто придумать не могла. Чего же я все-таки недодала ей? Чему не научила? Как я умудрилась воспитать такую дурищу? Одна, в лесу, в машине… Что она могла поделать? Его толстые ручищи, здоровенное тяжелое тело. Она весь день просидела у себя в комнате, сказав, что плохо себя чувствует. И я решила, что у нее просто месячные. Я на нее и не посмотрела. Я о ней и не думала вовсе. Я была очень занята на почте. И даже не посмотрела на нее! А он пришел снова той же ночью, поскребся у нее под окном, поскулил, как собака, и она его впустила. Впустила! Нет, я не могу ей этого простить!
Разве я смогу теперь уважать ее? Она же сама впустила его в мой дом! Она, правда, думала, что должна это сделать, она думала, что он любит ее, она думала, что теперь принадлежит ему. Я знаю, знаю. Но зачем она впустила его в наш дом, в свою постель, в свое тело?..