Другое дело, если бы он игнорировал критические замечания — о, тогда его четвертовать мало! Но ничего ведь такого не было; сколько мелких и крупных исправлений внесено в текст Программы именно в связи с подобными замечаниями!
Что же остается? Остается из всех его, Тихомирова, «вин» лишь одна: что он по какой-то причине не ознакомил Морозовых с проектом Программы. Хотя Соня и допускала, что Тихомиров понятия не имел, где именно скрываются Морозовы (об их местоприбывании знали очень немногие), — что ж, здесь она, пожалуй, еще могла усмотреть оплошность со стороны Тихомирова. Вероятно, Морозову и Любатович стало обидно, что при решении вопроса такой важности их как бы обошли, и эту их обиду тоже можно понять. Но скажите на милость, зачем же именно Тихомирова, одного его, делать ответственным за то, что в Программе есть положения, кажущиеся кому-то «тлетворными»? Честно ли это? Кому не известно, что проект (если, конечно, иметь в виду не слова, а заложенные в нем идеи) вырабатывался коллективно! Что же до Тихомирова, сполна наделенного тем, что принято называть «легким пером», то на его долю выпало лишь литературно выразить мысль — нелегкий и не слишком-то благодарный труд, если учесть, что каждый был вправе как угодно переиначивать на свой лад любую формулировку: проходила, независимо от авторства, заведомо лучшая. За что же корить Тихомирова? Не согласен, так возражай, но — принципиально, по существу, не мельча и не примешивая сюда ничего личного!
Впрочем, вторая часть письма Любатович свободна от личного. Здесь все «по существу», все в цель. Обвинение в якобинстве — это очень серьезно. В глазах правоверного народника нет слова более бранного, нежели якобинство. За ним — по привычному взгляду — стоят такие понятия, как насилие, узурпация власти, диктатура меньшинства, — словом, все то, чего обыкновенно социалисты чураются как черт ладана.
Соне вспомнился один из эпизодов Воронежского съезда, тот именно его момент, когда Жорж Плеханов, предупреждая о последствиях захвата власти, как раз ссылался на печальный пример Робеспьера, и как «политики», те, что потом составили «Народную волю», изо всех сил старались доказать, что страхи Плеханова преувеличены и потому напрасны.
Соня попутно вспомнила и свое тогдашнее отношение к тому спору; она не знала, кто прав, кто нет, но самый спор казался ей ненужным, почти схоластическим: вся забота ее тогда была о том, чтобы не допустить раскола в партии; что проку, думала она, с обостренным вниманием вслушиваясь в жаркие споры, вдаваться во все эти теоретические умствования, когда они так далеки от насущной повседневности. Не до теорий тут, коли рушится, прямо-таки на глазах разваливается вчера еще казавшееся нерушимым партионное братство!
Да, было время — и ведь так недавно, каких-нибудь полгода назад! — когда она видела в рассуждениях о том, брать ли в случае успеха власть в свои руки или нужно воздерживаться от этого, лишь дань чистой теории, которой отчего бы и не заняться на досуге, но — не сейчас же, когда под угрозой (из-за таких вот распрей) само существование организации! Что тут скажешь, обидно, конечно, что в Воронеже она была так слепа, но это было, было, и она не унизится до того, чтобы задним числом подмалевывать теперь, к своей выгоде, картину… Да и винить себя в той ошибке не стоит, не одна она так отчаянно заблуждалась. В тот момент даже еще и не ставился ведь вопрос о казни царя, — Соловьев действовал по собственному почину, организация тут ни при чем, она не дала свое добро, как бы отмежевалась даже от предстоявшего покушения. Смертный приговор Александру II был утвержден партией лишь через два месяца после Воронежа, 26 августа. И вот тут-то Соне только и открылось, как скоро — едва с царем будет покончено — проблема захвата власти может перейти из теории в область самой что ни на есть практической злобы дня… Думать обо всем этом в ту пору было трудно, временами мучительно, но и не думать, делать вид, будто такой проблемы вовсе не существует, тоже невозможно было. Тут не спрячешь голову под крыло, — тут, брат, зрячим нужно быть, как никогда зрячим. К тому же — увертывайся, не увертывайся, все равно не избежать ответа на зреющее, надвигающееся, неотвратимое.
Неотвратимость — да, это она удачно нашла слово. Когда в трех разных местах оседлали железную дорогу, чтобы не здесь, так там, но подкараулить возвращающегося из Ливадии царя разрывными, смерть несущими минами, — разве можно было в те ноябрьские дни хоть на минуту усомниться в неотвратимости замышленного? А коль так — неотступный, тоже неотвратимый вопрос: как быть дальше — потом, после? Не станет царя, хорошо; ну а что мы-то? каковы наши последующие шаги? Уповать на то, что на народ снизойдет вдруг просветление и, вдруг прозрев, он сам покончит с монархическим единодержавием? До второго пришествия, пожалуй, придется ждать. Значит, иного исхода нет: власть в свои руки нужно брать партии, больше некому…