Послышался шум, как будто шло много народу, дверь широко распахнулась, и в кабинет вошла, нет, ввалилась, крупная толстуха в светло-сером, туго обтягивающем платье, щедро выявлявшем все выпуклости и впадины пожилого тела. Нешатов глядел на нее, мучительно узнавая и не узнавая. Анна Кирилловна? Да, она. Но до чего же расползлась, разбухла, деформировалась. Ко всему еще и рыжая — рыжая, как ирландский сеттер. А была брюнеткой...
Она закричала басовитым, прокуренным голосом:
— Говорят, к вам Юра Нешатов пришел наниматься. Что же вы его от меня прячете?
— Да вот он, — сказал Панфилов.
Нешатов начал вставать, но не успел. Анна Кирилловна обрушилась на него сверху, прижала к креслу, отпечатала на его носу какую-то пуговицу и запричитала:
— Юрочка, родной, ненаглядный! А я-то, дура, не узнала! С первого взгляда совсем другой, а со второго — все такой же. Живой, здоровый?
— Пока живой, — отвечал Нешатов, барахтаясь в кресле.
— Боже, какой кошмар, я вас помадой перепачкала. Ничего, вытру. Ну встаньте-ка, дайте себя разглядеть!
Кое-как ему удалось встать. Эти низкие кресла — прямо западня! Он пригладил волосы, он не любил, чтобы его растрепывали и вообще трогали. Анна Кирилловна бурно заключила его в объятия и нанесла ему еще два поцелуя, после чего стерла следы этих и предыдущего своим платком. Вытирая, она приговаривала:
— Постарел, поседел, подурнел... А ведь какой был красавчик! Ничего не осталось, одни глаза. Не беда, вы тут поправитесь, похорошеете...
Директор наблюдал за этой сценой со своего места. Умные глаза потешались.
— У нас здесь такой коллектив, — говорила Анна Кирилловна, — такой коллектив, вы увидите. Начиная с Ивана Владимировича, уже не говоря о Фабрицком. А Ган Борис Михайлович — это же Иисус Христос Василеостровского района!
Директор встал:
— Анна Кирилловна, мне кажется, наш гость немного утомлен. Слишком много впечатлений для первого раза. Юрий Иванович, я больше вас не задерживаю. Идите-ка домой, а завтра приносите документы. Ладно?
— Хорошо.
Вышли. Миловидная секретарша с розовыми ушами отметила ему пропуск, поставила печать.
— Юрочка, как я рада! — сказала Анна Кирилловна, пылко закуривая на ходу. — Вы, конечно, пойдете в мою лабораторию. Народ у нас хороший, тематика интересная. С техникой не всегда ладится, ну да вы что-нибудь придумаете. Я на вас надеюсь.
— Анна Кирилловна, — через силу сказал Нешатов, — я еще не знаю, буду ли работать вообще. Здесь меня принимают за кого-то другого.
— Чушь! За кого же вас могут принимать, как не за Юру Нешатова? Золото мое! Дайте я вас еще поцелую.
Нешатов, внутренне кипя, вынес еще один поцелуй и еще одно вытирание.
— Анна Кирилловна, вы меня извините, я неважно себя чувствую, я лучше пойду.
— Не понравились мои поцелуи? Понимаю. Больше не буду. Это я для первого раза. Вспомнилось прошлое...
Глаза у нее налились слезами.
— Не в этом дело, — интенсивно страдая, сказал Нешатов, — просто я еще не уверен в будущем. К тому же нездоров. Простудился, — поспешно добавил он.
— Так что же я вас задерживаю? Идите домой, да в постель, да горячего чаю с малиной. Есть дома малина? Нет? Прислать вам баночку?
— Ни в коем случае. Простите, Анна Кирилловна, я пойду.
— Идите, идите.
2. Под Моцарта
Борис Михайлович Ган отпер дверь двумя ключами, висевшими на бисерном шнурке (работа жены), вошел в прихожую, размотал шарф, зачесал волосы перед зеркалом, поправил галстук. Здесь каждая вещь была не просто вещью, на всем была печать забот и любви его жены Катерины Вадимовны. Переступая свой порог, входя в дом, он каждый раз словно погружался в теплую сладкую воду. Отходили тревоги, сложности, оставалась любовь.
— Боречка, ты? — раздался голос.
— Я, Катенька.
Она вышла навстречу, руки по локоть в муке. Опять что-то пекла! А ей наклоняться нельзя категорически.
— Пекла? Наклонялась?
— Совсем немножко. Не сердись. Слоеные, твои любимые.
— Что мне с тобой делать, ума не приложу.
— Поцеловать.
Она отвела руки в стороны, и они с мужем осторожно поцеловались в самую середину губ. Сухонькие, нежные, увядшие губы; он их поцеловал не с меньшим, а с большим трепетом, чем когда-то упругие, девичьи.
— Катенька-капелька, — нежно сказал он.
Она до сих пор была для него «капелькой» — эта растучневшая старушка с хорошеньким прямоносым личиком. Прелестна была ножка, не без кокетства выставленная из-под платья, прелестны седые колечки на лбу, с вечера накрученные на бигуди. «До чего же мила, — подумал Ган, — и за что мне такое счастье?» Счастье и страх за него одновременно шевельнулись в сердце, отозвались легким привычным уколом.
— Боречка, проходи в столовую, я сейчас.