Легкий, пахнущий горелой ватой дымок развеивается, открывая взору высокого молодого человека, чье лицо вымазано сажей и испещрено оспинками табачной крошки. Почтальон видит, как этот опаленный призрак наклоняет голову, встречая вопрошающий взгляд, и облизывает почерневшие губы над обгорелыми останками бороды. Поначалу лицо имело вид бледный и потерянный, но тотчас черты складываются в маску щеголеватой надменности; комичная закопченность физиономии еще более оттеняет это нестерпимое выражение шалого высокомерия и презрительности, делает его до того напыщенным, что в нем видится не искусственность, но скорее карикатура на снобизм, исполняемая искусным мимом. И все же есть нечто в фальшивости этого выражения — быть может, осознанность фальши, — что премного усугубляет язвительность насмешки. Почтальон снова принимается возмущаться:
— Нет, ты думаешь, что творишь, ты… — но эта глумливая физиономия слишком бесит его: вал гнева разбивается в безобидные брызги изо рта. Они стоят друг против друга несколько мгновений, затем опаленная маска смежает лишившиеся ресниц веки, словно давно пресыщена зрелищем разъяренных госслужащих, и спесиво уведомляет почтальона:
—
И молодой человек с неподражаемой, гротескной помпезностью — в которой по-прежнему сквозит неизбывная презрительность, — разворачивается и гордо удаляется к крыльцу чадящего дома. Оставив почтальона перед входом в еще большей озадаченности и растерянности, чем когда поднимался с газона. Который переливается, перекатывается, поблескивает на солнце…
Музыкальный аппарат булькает и трепещет. Облака маршируют над городом. Дрэгер забывается сном о мире, где на всех вещах есть этикетки. Тедди изучает страхи сквозь до блеска натертый бокал. Ивенрайт вваливается в дверь под вывеской «Бар „Большой куш“ и Изысканная Кухня», планируя немного выпить, чтоб расправить крылья, помятые сидением в чертовом кресле с прямой спинкой, когда читал чертов дотошный доклад, составленный ничтожной шпионской крысой — поди пойми: с одной стороны эти хмыри в штатском, все эти бумажки с красными тесемочками, ради которых весь сыр-бор, а с другой — настоящие мужики, заварившие профсоюзную кашу, старые добрые ИРМ-щики, «вобблиз» … [17]
но, похоже, к этому все и пришло, так что будем играть по правилам… как бы то ни было, надо выпить… раззудись экзема, умри геморрой, как говорится… пара пива — то, что доктор прописал… он покажет всем этим городским шишкам, что за человек есть Флойд Ивенрайт, бывший полузащитник, душитель вражьих форвардов, родом с помойки под названьем Флоренс. Да, он ничуть не хуже любого другого, хоть столичного!— Бармен! — Два кулака сотрясают стойку, требуя внимания. — Давай, наливай-подавай!
Доказывает сам себе, что эти усталые, потливые ладони по-прежнему умеют собираться в кулак.
Родственники начинают стягиваться в дом на совещание, а Хэнк тайком прикладывается к бутылке. Не то чтоб крылья скомканные распрямить — а так, просто чтоб укрепиться духом перед очередным раундом. Над побережьем облака выстраиваются плотными шеренгами между морем и луной. И дремотный конкурс на «самого некогда любимого», проводимый Индианкой Дженни, прерывается видением чужака в этих стройных рядах: старый Генри Стэмпер, руки в брюки, зеленые глаза смотрят упрямо и нахально — с того лица, какое он носил тридцать лет назад. «Сукинский сын!» — упрямые, глумливые глаза — неизменное презрение к товарам Дженни, с того самого дня, как она завела свою лавку на плесе. Она видит, как он снова подмигивает, слышит его смешок и назойливый шепот:
— Знаешь, чо я думаю? — Полдюжины хозяйственных и важных мужских лиц нависали тогда, тридцать лет назад, над ее прилавком, но ее обсидиановые глаза прикованы к бесшабашной физиономии Генри Стэмпера. И лишь его слова она слышала: — Думается, кто с индюшкой сладит, — слышит она его голос, — тот и медведицу поимеет!
— Что
Генри, подслушанному против его ожиданий, некогда думать над тактичными эвфемизмами — потому он повторяет не без бравады:
— Поимеет и медведицу…
— Сукинский сын! — вопит она. Для нее озвученный им комплимент мужской доблести — страшное оскорбление как пола, так и расы. — Ты, ублядок, убирайся отсюда весь! Тут — одна индюшка…
Она смотрит, как он недоуменно пожимает плечами и, все такой же зеленоглазый и по-прежнему прекрасный, уходит за слякотный горизонт ее памяти.
— Да и кому ты сдался, старый осел? — а сердце все стучит, где-то в глубине, вопрошая: а