— Знаешь, Симона, — сказал он после секундной паузы, хихикая и потрясая головой, в которой забрезжило некое недоумение. — Знаешь, я хотел у тебя спросить, как бы тебе глянулась идея… — Он снова запнулся. — Уф! Ладно. Черт. Ты подумай. Я ж никогда раньше таких фантазиев себе не помышлевывал…
Она нахмурилась, а он, дробно потрясая озадаченной головой, хихикал над чем-то таким, о чем прежде «не помышлевывал». Пожал плечами и протянул вперед обе свои лапы, вверх ладонями, дублеными тяжким трудом, словно демонстрируя, до чего они пусты. Он продолжал нервно хихикать и мотать головой.
— Я на мели, Симона, цыпочка… вот в чем дело-то. Без гроша. Эта хренова забастовка. А за дом — плати, за все — плати… А я уже столько без работы торчу… Ясный пень, у меня самого-одного просто денег нет на это.
— Денег? Каких денег? На что денег?
— На тебя, цыпочка. На тебя нету у меня денег.
Она мигом взорвалась упругой, скандальной яростью. И, декорировав его щеку красным оттиском своей пятерни, выскочила из бара, грохнув дверью. Нет, она-то уж точно не Индианка Дженни! И столь горяч был ее гнев, вызванный намеками Хови, что две кварты пива — сущая капля, вообще говоря, — неистово забурлили, вскипая внутри нее, и, когда она добралась до машины, потребовали выхода наружу.
Обессиленная рвотой — согбенная, опираясь пухлой детской ладошкой о машину, что через месяц будет ее полноправной собственностью, Симона вдруг осознала с ясностью пронзительной и нестерпимой, как откровение Хови только что, — осознала истину, столь долго отрицаемую.
— Никогда, никогда и никогда больше! — поклялась она вслух, на всю улицу, рыдая от страшного стыда. — Никогда больше, клянусь Святой Девой! — Она взбивала тесто своей памяти в судорожных поисках самого виновного, самого ненавистного. Первым делом подумала о своем бывшем муже. — Дезертир! Бессовестный предатель! — но был он и слишком ничтожен, и слишком недосягаем для удовлетворительного проклятия. Должен быть кто-то еще, ближе, сильнее, значительнее — годящийся для начинки пирога ее ненависти, что выпекался в маленьком очаге ее сердца…
Перст указует. Ивенрайт проклинает. Дрэгер спит. Главный по Недвижимости кромсает резаком белую сосну, изучает фигурку, вполголоса отрешенно мурлычет под шорох белой стружки. Через улицу его зять закрывает тощий гроссбух и уныло плетется к питьевому фонтанчику в фойе, чтоб смыть красные чернила со своих изможденных отбеливателем рук. Дженни, дыша изморозью на луну, кладет еще трех крохотных древесных лягушат в замшевую суму. Всякий раз, извлекая полузамерзших тварей из-под коряги или из-под камня, она бормочет слова из «Классических Комиксов», запавшие в память в тот день, когда она умыкнула эту книгу из аптеки, пока хозяин, Гриссом, ходил в магазин за кока-колой.
— Труд и пот — в оборот! — Лягушка шевелится в пальцах, Дженни чувствует, как учащается пульс. — Жар огня и стужи лед. — (Впоследствии она сварила свою добычу с лавровыми листьями, собранными также на местности, и употребила вовнутрь с маслом и лимоном.) Вдали в дюнах, под сенью крон корабельных сосен сквозь залежи хвои проклевывается мухомор, будто некое исчадие ада просачивается в этот мир. На заливных лугах преданные летом цветы из-под первого осеннего инея бросают преданные взгляды на темные звездные кущи в небе, прощально и зябко машут поникшими лепестками: паучник и синяя вербена, красоднев и ужовник, алое сердце и жемчужный бессмертник, и упырь-трава с ее цветом, пахнущим смертью. В скандинавских трущобах на краю города кровавый плющ тянет пальцы профессионального душителя, цепляясь за сучки, червоточины и оконные карнизы. Прилив истирает плавучий причал о сваи, сваи — о причал. Батареи окисляются. Кабели гниют. Ли спит, и губы его полуоткрыты, лелея гримасу ребяческого ужаса, ужаса детских снов, в которых падаешь, бежишь, спасаешься от погони, все равно падаешь, снова и снова, пока внезапно не просыпается, не вытряхивается из сна каким-то шумом, до того громким и близким, что поначалу он тоже кажется отголоском ночного кошмара, замешкавшимся в ушах. Но шум не прекращается. Проснувшись уже по-настоящему, Ли вскакивает с кровати, стоит, вздрагивая, устремив взгляд в неизменно злокозненную темноту. Удивительное дело, но обстановка его не смущает: он тотчас припомнил, где находится. Он в своей старой комнате, в старом доме, что на реке Ваконда Ауга. Но он совершенно не может вспомнить, как здесь очутился. Зачем? И
— А? А? — Его голова, оказавшаяся в эпицентре торнадо смутных образов, вертится из стороны в сторону. — Что? — Он как ребенок, разбуженный и смятенный до паники внезапным и неведомым звуком.