Но, лежа в постели и повествуя все это в потолок, я прекрасно осознавал, что я-то не Ньютон Немейский Лев, с целым перечнем схваток за спиной, и не Лес Гиббонс, которого удовлетворяет быть сладострастным зрителем, пускающим слюни при виде наносимых за него на ринге ударов и тычков. Моя роль в свержении кумира, в неизбежном его изгнании должна быть и пассивной и активной одновременно: пассивной, потому что мне хорошо известно — вступить в физическую борьбу с моим закаленным братцем слишком опасно: БЕРЕГИСЬ! — повторял мне мой внутренний счетчик, мой вечно бдительный дежурный, выкрикивающий ОГОНЬ! при первом запахе сигаретного дыма; активной же оттого, что для переживания катарсиса мне надо было стать частью одной из причин его падения. Я должен был бросить факел, держать нож. Моя совесть должна была быть замарана его кровью, настоящей кровью, чтобы она, как примочка, высосала гной столь долго лелеемой трусости. Я нуждался в питательном питье победы, которое укрепило бы меня и которого я так долго был лишен. Мне нужно было свалить дерево, которое затмевало мне солнце еще до того, как я был зачат. Мое солнце! — выло внутри меня. Солнце, под которым я должен был расти! и вырасти из чьей-то тени в себя! в самого себя! Да. И тогда — нет, ты послушай, — может быть, тогда, бедный последыш, — когда ты швырнешь факел! повергнешь героя! повалишь дерево! когда трон опустеет, а небо над головой расчистится, когда джунгли наконец станут безопасными для воскресных прогулок… может, тогда, ах ты доходяга с цыплячьим сердцем, спокойнее, спокойнее, может, тогда ты сможешь найти мужество, чтобы жить дальше с этим искореженным трупом, который лежит в тебе с тех пор, как она выбросилась с сорок первого этажа, который лежит в тебе и гниет с упрямством часового механизма. А если, мальчик мой, тебе не под силу это, так не лучше ли будет опустить планку… потому что этот часовой механизм работает без остановок.