— Братец Хэнк наконец вынул кота из мешка; оказывается, он в состоянии говорить не только о цене за квадратный фут елового леса или о плачевном состоянии нашей лебедки и сукина юниона! Несмотря на многочисленные слухи, он владеет даром красноречия.
Хэнк опускает голову и улыбается.— Ладно, к черту, я погорячился.
— Он чешет кончик носа большим пальцем.
— Но если начистоту, мне есть много чего сказать тебе. Так получилось, что, если не считать этого сукина юниона, единственное, от чего я завожусь, так это музыка. Бывало, мы
— я, Мел Соренсон, Хендерсон и вся команда… Джо Бен тоже, — пока не выросли, часами сидели в автомагазине Гарви и слушали музыку, которая у него там все время играла… Нам тогда казалось, что Джо Тернер спустился к нам прямо с небес. Нам казалось, что кто-то наконец играет нашу музыку. Нет, конечно, и у нас симпатии разделялись — была группа фэнов вестернов и фэнов блюзов… и как мы дрались между собой! Впрочем, мы всегда были готовы драться из-за чего угодно; я думаю, все мы были такими сумасшедшими насчет драк, потому что одержали победу над немцами и японцами и еще не знали тогда, что нам предстоит Корея.— Хэнк откинул голову на спинку кресла и погрузился в воспоминания, полностью отключившись от бестелесного танца Джимми Жифре на пластинке…
— Хотя, может, ты и прав,
— произнес он, закончив свою мысль одновременно с последними тактами музыки, — в последнее время я не следил за происходящим. Единственное, в чем я убежден: эти старые блюзы, буги-вуги и боп, — они были для настоящих мужчин.)А Хэнк говорит: «В том дерьме нет ни ритма, ни силы. Я люблю более сильные вещи».
А я отвечаю: «Этот предрассудок делает тебя страшно ограниченным».
А он: «Эта музыка не для мужчин».
А я: «Может, тогда ты сделаешь исключение для слабого пола?»
А он: «А я считаю, что бабы тоже должны держать хвост пистолетом…»
И я говорю: «Ладно, Хэнк, прости». (Видишь, все еще пытаюсь по-честному быть Хорошим Мальчиком.) И дальше, друг мой, — чтобы показать тебе, каким тяжелым было мое заболевание, как глубоко укоренилась раковая опухоль, — я даже предпринимаю попытку залатать трещину в наших дружеских отношениях, которая проступила в результате моей невоздержанности на язык. И я говорю, что просто шутил, и «да, брат, я понимаю тебя». Я объясняю ему, что общепризнаны две школы джаза — черная и белая, и то, что он называет джазом для мужчин, безусловно, школа черного джаза. Я упоминаю, что ставил ему лишь представителей другого направления. «Но вот послушай кое-что из черного джаза: ну-ка!» (Ли перебирает альбомы 6 «дипломате», находит нужный и осторожно, чуть ли не подобострастно, достает его. «Ты его держишь так, будто он может взорваться»,
— замечает Хэнк. «Вполне возможно… послушай».)И что я ставлю? Естественно, Джон Колтрейн. «Медь Африки». Не припоминаю, чтобы питал какой-нибудь злобный умысел, делая это, но кто может быть уверен? Можно ли давать слушать Колтрейна непосвященным, подсознательно не надеясь на худшее? Как бы там ни было, если я этого желал, мое подсознание должно быть страшно довольно, так как спустя несколько минут раздирающего внутренности соло тенор-саксофона Хэнк отреагировал соответственно плану: «Что это за дерьмо? — (Ярость, непонимание, зубовный скрежет — классический набор реакции.) — Что это за куча дерьма?!»