— Ни одной вашей передачи не пропустил, когда вы вещали по радио. Попав в тюрьму, первым делом собрал коротковолновый приемник, чтобы по-прежнему вас слушать. И каждый день так и бурлил, пересказывая то, что услышал от вас предыдущим вечером.
Я только хмыкнул в ответ.
— Вы были наш светоч, господин Кэмпбелл, — пылко воскликнул Джоунз. — Да представляете ли вы, как озаряли наш путь сквозь все эти мрачные годы?
— Неа, — буркнул я.
— Крапптауэр питал надежду, что вы примете пост офицера по воспитанию идеала в Железной гвардии, — продолжал Джоунз.
— Я там состою капелланом, — вставил Кили.
— О, кто же, кто же, кто же возглавит теперь Железную гвардию? — воскликнул Джоунз. — У кого достанет мужества подхватить факел из рук павшего?
В дверь громко и резко застучали. Открыв, я увидел на пороге шофера Джоунза, старого сморщенного негра, в желтых глазах которого застыла злоба. Шофер был одет в черную форму с белыми кантами и портупеей, на которой болтался никелированный свисток. Им голове его красовалась фуражка люфтваффе без кокарды, на руках — черные кожаные краги.
Нет, этот старый курчавый негр — совсем не дядя Том. В его походке легко угадывался артрит, но вошел он, заткнув большие пальцы рук за пояс портупеи, выпятив подбородок и не сняв фуражки.
— Все в порядке? — требовательно спросил он Джоунза. — Че вы тут застряли?
— Не совсем, — ответил Джоунз. — Умер Август Крапптауэр.
Черный Фюрер Гарлема и бровью не повел.
— Все помирают, — лишь покачал он головой. — Кто же переймет с нас факел, как все помрем?
— Вот и я себя о том же спрашиваю, — вздохнул Джоунз и представил меня Роберту.
— Слыхал за вас, — сказал Роберт, не подавая мне руки. — Но вас самих никогда не слухал.
— Что ж, — пожал я плечами, — на всех сразу не угодишь.
— Мы были на разной стороне, — объяснил Роберт.
— Ясно, — сказал я. Я о нем ничего не знал, и по мне он мог быть на любой стороне, какой ему угодно.
— Моя сторона была цветная, — объяснил Роберт. — Я был за японцев.
— Угу, — сказал я.
— Вы были нужны нам, а мы вам. — В виду имелась германо-японская ось периода второй мировой войны. — Но все равно оставалось много такого, где наша, так сказать, не могла сговориться.
— Да, пожалуй, так.
— Это я к тому, что вы вроде чой-то там на цветных клепали.
— Ну, будет, будет, — умиротворяюще воскликнул Джоунз. — Что толку в раздорах между своими. Задача в том, чтобы объединяться.
— Я просто хочу сказать ему за то, за что говорю нам, — гнул свое Роберт. — То же, за что я говорю сейчас вам, я повторяю каждое утро этому преподобному жантильмену. Подаю ему горячей каши на завтрак и говорю: «Все одно, цветной народ вспрянет в праведном гневе и захватит весь мир. А белым наконец выйдет крышка!»
— Ну, хорошо, хорошо, Роберт, — Джоунз был весь терпение.
— Цветные заимеют собственную водородную бомбу, — твердил Роберт. — Уже сейчас ее комстрячат. Вот скоро придет черед Японии жахнуть. Все остальные цветные предоставят ей честь жахнуть первой цветной бомбой.
— Кого? — поинтересовался я.
— Китай, верней всего.
— Таких же цветных?
— Кто вам сказал, будто китайцы — цветные? — с жалостью посмотрел на меня Роберт.
18: ПРЕКРАСНАЯ ГОЛУБАЯ ВАЗА ВЕРНЕРА НОТА…
Наконец мы с Хельгой остались одни.
И оробели.
Я-то более чем оробел. Будучи уже весьма в годах и прожив столько лет монахом, я просто боялся подвергать испытанию свои возможности любить. Страхи мои лишь увеличивались тем, как много черт неувядающей юности чудотворно сохранила моя Хельга.
— Что ж, как говорится, узнаем друг друга заново, — сказал я. Изъяснялись мы по-немецки.
— Да, — Хельга отошла к окну, разглядывая патриотические символы, прочерченные мною в оконной пыли. — Какой из них теперь твой, Говард?
— Извини?
— Серп и молот, свастика, звезды и полосы. Что из них тебе по душе?
— Спроси лучше о музыке.
— Что? — не поняла Хельга.
— Спроси, какая мне теперь по душе музыка. У меня есть взгляды на музыку. Политических взглядов у меня нет.
— Ясно. Ну, хорошо, какая музыка тебе по душе теперь?
— «Белое Рождество», — ответил я. — «Белое Рождество» Бинга Кросби.
— Извини, но что это?
— Мое любимое музыкальное произведение. Так его люблю, что держу двадцать шесть пластинок с его записью.
— Вот как? — Хельга смотрела на меня отсутствующим взглядом.
— Это… это шутка у меня такая приватная, — замялся я.
— О, да?
— Приватная, — повторил я. — Я ведь так долго был один, что весь стал сугубо приватным. Настолько, что удивляюсь, когда кто-нибудь понимает хоть единственное сказанное мною слово.
— Я пойму, — нежно сказала Хельга. — Дай мне немного времени — совсем немного — и я пойму все, что бы ты ни сказал. Как раньше. — Она пожала плечами. — У меня тоже есть свои собственные приватные шутки…
— С этой минуты, — перебил ее я, — у нас снова будет приватность на двоих. Как раньше.
— Как чудесно!
— Снова государство двоих.
— Да. Скажи мне…
— Все, что спросишь.
— Я знаю, как погиб отец, но ничего не смогла узнать ни о матери, ни о Рези. Ты что-нибудь знаешь?
— Ровным счетом ничего.
— Когда ты видел их в последний раз?