Как сочувствующий суду, пред которым предстанет Эйхман, я высказываю мнение, что Эйхман не способен различать добро и зло, что не только добро и зло, но также правда и ложь, надежда и отчаяние, красота и уродство, доброта и жестокость без разбору смешались в голове Эйхмана, словно дробь в охотничьем рожке.
У меня же совсем иной случай. Я всегда отдаю себе отчет в собственной лжи и вполне способен представить все жестокие последствия того, что моей лжи кто-то может поверить; и знаю, что жестокость отвратительна. Для меня так же невозможно не заметить, что я солгал, как невозможно не заметить, что у меня вышел из почки камень.
Если после этой нам суждена еще одна жизнь, то в следующей жизни мне бы очень хотелось быть человеком, о котором воистину можно сказать: «Простите его, ибо он не ведает, что творит».
Чего сейчас обо мне сказать нельзя.
На мой взгляд, способность отличать добро от зла дает лишь одно преимущество: я хоть иногда способен смеяться, а Эйхману понимание смешного недоступно.
— Вы по-прежнему пишете? — спросил меня Эйхман, там, в Тель-Авиве.
— Последнюю свою работу, — ответил я. — Образцовый труд для архивов.
— Ведь вы — профессиональный литератор? — уточнил Эйхман.
— Кое-кто считает так, — кивнул я.
— Тогда скажите, — попросил Эйхман, — вы выделяете для письма определенное время дня независимо от того, есть у вас настроение или нет, либо ждете прилива вдохновения, будь то днем или ночью?
— Я работаю по графику, — ответил я, вспоминая далекие годы.
В известной мере это вернуло ему уважение ко мне.
— Да, да, — закивал он. — И я пришел к такому же выводу. График необходим. Иногда я лишь просто смотрю на чистый лист бумаги, но я все равно сижу за столом и не свожу глаз с чистого листа на протяжении всего времени, отведенного мною для работы. А алкоголь помогает?
— По-моему, только кажется, будто помогает, — сказал я, — да и то не более чем на полчаса. — И это мнение я вынес из лет моей юности.
Эйхман решил пошутить.
— А, знаете, — начал он, — вот насчет тех шести миллионов…
— Да?
— Могу уделить вам парочку-другую из них для вашей книги, — хихикнул он. — Мне-то зачем так много.
Полагая, что на пленку наш разговор не записывался, преподношу сию шутку истории. Типичная такая запоминающаяся шуточка Чингисхана от бюрократии.
Возможно, Эйхман хотел заставить меня осознать, что и я убил массу людей длинным своим языком. Но вряд ли он был настолько тонок при всей его многоликости. Наверное, начни мы когда-нибудь выяснять это всерьез, из всех своих шести миллионов убийств он не уступил бы мне ни одного. Ведь начни он раздавать их направо и налево, образ Эйхмана, каким его видел сам Эйхман, поблек бы и исчез навсегда.
Конвой увел меня, и единственный наш следующий контакт с Человеком Века состоялся в форме записки, таинственным образом переправленной из его тель-авивской тюрьмы в мою иерусалимскую. Записку уронил у моих ног в прогулочном дворике неизвестный мне заключенный. Я подобрал ее и прочитал следующее: «Как, по-вашему, без литературного агента обойтись никак нельзя?» И подпись — «Эйхман». Я послал ответ: «Если хотите попасть в список книжного клуба и делать по книге фильм — никак».
30: ДОН КИХОТ…
Мы решили лететь в Мехико-Сити: Крафт, Рези и я. Таков был принят план. Доктор Джоунз же собирался обеспечить не только самолет, но и теплую встречу на месте.
Из Мехико-Сити мы отправимся на машине, обследуем окрестности, найдем подходящую деревушку и осядем там до конца дней своих.
Такой очаровательной фантазии мне давно уже в голову не приходило. И казалось не только возможным, но и безусловным, что я снова начну писать.
Я робко сказал об этом Рези.
Она заплакала от радости. Искренней ли? Кто знает. Я могу лишь засвидетельствовать слезы — мокрые и соленые.
— Неужели я хоть как-то причастна к этому невероятному, этому божественному чуду? — спросила она.
— Всецело, — ответил я, обнимая ее и привлекая к себе.
— Нет, совсем чуточку, — ответила Рези, — но хоть чуточку, благодарение Богу за это. Самое большое чудо — это талант, с которым ты родился.
— Самое большое чудо, — возразил я, — это твой талант воскрешать мертвых.
— Воскрешает любовь. И меня любовь воскресила тоже. Разве раньше я жила?
— Написать об этом? — спросил я. — Станет ли что моей первой темой в нашей мексиканской деревушке на краю Тихого океана?
— Да! Да, о, конечно, да, мой милый. А я так буду заботиться о тебе, пока ты будешь писать. Но… но у тебя будет оставаться хоть сколько-то времени для меня?
— Полудни, вечера и ночи. Вот и все время, что я смогу тебе уделить.
— Ты уже придумал имя? — спросила Рези.
— Какое имя?
— Свое новое имя — имя нового писателя, чьи замечательные книги вдруг начнут таинственно появляться в Мексике. А я буду миссис…
— Ты будешь «сеньора».
— Сеньора кто? Сеньор и сеньора…
— Окрести нас, — сказал я.
— Слишком ответственное дело, чтобы решать с ходу, — возразила Рези.
В этот момент вошел Крафт.
И Рези попросила его придумать мне псевдоним.