-- Нет, это вовсе не сложно,-- говорил моряк,-- бывает так: железная бадья, угольная яма. Подгребаете, значит. Сперва легко,-- пока уголь скатом: сам в бадью сыплется; потом тяжелее. Наполните бадью, ставите ее на тележку. Подкатываете к старшему кочегару. Тот ударом лопаты -- раз!-- отпахивает печь,-- два!-- той же лопатой бросает, знаете, широко, веером, чтобы ровно лег. Работа тонкая. Изволь следить за стрелкой, а если понизится давление...
В окне с улицы появились голова и плечи человека в панаме и белом пиджаке. -- Как изволите поживать, Ляля? Облокотился о подоконник.
-- Да-да, конечно, жарко, так и пышит. Работать нужно в одних штанах да в сетке. Сетка потом черная. А вот я говорил,-о давлении-то. В печи, значит, образуется накипь, каменная кора, разбиваешь атакой длинной кочергой. Трудно. Зато как потом выскочишь на палубу -- солнце, хоть и тропическое, а кажется свежим,-- да встанешь под душ, да шмыг к себе в кубрик, в гамак,-- благодать, доложу я вам... Тем временем у окна:
-- А он, понимаете, утверждает, что видел меня в автомобиле!
Голос у Ляли был высокий, взволнованный. Ее собеседник, белый господин, стоял, облокотясь с внешней стороны подоконника, и в квадрате окна были видны его круглые плечи, бритое мягкое лицо, наполовину освещенное солнцем: русский, которому повезло.
-- Вы еще, говорит, были в сиреневом платье, а у меня и нет такого,-- взвизгнула Ляля,-- а он настаивает: "же ву засюр".
-- Нельзя ли по-русски,-- обернулся моряк, говоривший с Никитиным. Человек в окне сказал: -- А я, Ляля, достал эти ноты. Помните? Так и пахнуло,-- почти нарочито, словно кто-то забавлялся тем, что выдумывает эту барышню, этот разговор, этот русский ресторанчик в чужеземном порту,-- пахнуло нежностью русских захолустных будней, и сразу, по чудному и тайному сочетанию мысли, мир показался еще шире, захотелось плыть по морям, входить в баснословные заливы, везде подслушивать чужие души.
-- Вы спрашиваете, какой рейс? Индокитай,-- так просто сказал моряк.
Никитин задумчиво застукал папиросой о портсигар; на деревянной крышке выжжен золотой орел. -- Хорошо, должно быть. -- А что? Конечно, хорошо.
-- Ну, расскажите что-нибудь. Ну, про Шанхай, про Коломбо.
-- Шанхай? Видел. Теплый дождик, красный песочек. Сыро, как в оранжерее. А на Цейлон, например, не попал; вахта, знаете... Моя была очередь...
Человек в белом пиджаке, согнув плечи, через окно говорил Ляле что-то, тихо и значительно. Она слушала, набок склонив голову, одной рукой потрагивая завернувшееся ухо собаки. Собака, выпустив огненно-розовый язык, радостно и быстро дыша, глядела в солнечный просвет двери, верно, раздумывая, стоит ли еще полежать на горячем пороге. И казалось, что собака думает по-русски. Никитин спросил: -- Куда же мне обратиться?
Моряк подмигнул приятелю: уломал, дескать. Затем сказал:
-- Очень просто. Завтра пораньше пойдете в старый порт, у второго мола найдете наш "Жан-Бар". Вот и поговорите с помощником капитана. Думаю, что наймет.
Никитин внимательно и ясно посмотрел на чистый, умный лоб моряка.
-- Чем вы были раньше,-- в России?
Тот пожал плечами, усмехнулся.
-- Чем? Дураком,-- басом ответил за него вислоусый.
Погодя оба встали. Молодой вынул бумажник, заткнутый в штаны спереди под пряжку пояса, на манер французских матросов. Чему-то высоко засмеялась Ляля, подошедшая к ним, подала руку: ладонь, верно, чуть сырая, Копошились щенки на полу. Человек, стоявший за окном, отвернулся, рассеянно и нежно посвистывая. И Никитин, рассчитавшись, неспешно вышел на солнце.
Было часов пять пополудни. На синеву моря в пролетах переулков больно было смотреть. Пылали круговые щиты уличных уборных.
Он вернулся в свою убогую гостиницу,-- и, медленно заломив руки, в блаженном солнечном опьянении свалился навзничь на постель. Ему приснилось, что он снова офицер, идет по крымскому косогору, поросшему молочаем и дубовым кустарником,-- и на ходу стеком скашивает пушистые головки чертополоха. Он проснулся оттого, что во сне засмеялся: проснулся, а в окне уже синели сумерки.
Подумал, высунувшись в прохладную бездну: бродят женщины. Среди них есть русские. Какая большая звезда.
Пригладил волосы, потер концом одеяла пыльные шишковатые носки сапог, заглянул в кошелек,-- пять франков всего,-- и опять вышел блуждать, наслаждаться своей одинокой праздностью.