Ей помогали только фельдшер да один или два санитара из выздоравливающих. Мама разрывалась, и тут уже сама стала просить меня помочь ей то в том, то в другом. Полюбили меня и раненые, и я часто замечала, что при моем появлении у многих лица как–то светлели, они начинали улыбаться и подзывать к себе, хоть поговорить с ними. Подружилась я и с фельдшером (Шмидтом), хорошим и знающим работником, но большим лентяем и любящим выпить.
Как–то он предложил мне (а может быть я и сама напросилась) помогать ему при перевязках в палатах. От первой увиденной мною раны мне стало очень нехорошо: затошнило, закружилась голова, но потом всё это постепенно прошло, и ни кровь, ни запах от гниющих ран на меня не действовали. В другой раз Шмидт спросил меня: «Хотите спасти руку одному солдату? У него перебиты сухожилия и рука не действует; но если сейчас начать массировать ее хотя бы по полчаса в день, — она отойдет. У меня самого на это времени нет, да и возиться с ним приходится много и уговаривать; больно ему, и он не дает. А жалко парня!»
Я, конечно, согласилась и просила Шмидта меня поучить, как это делать. Но стоило только дотронуться до руки несчастного Ивана, как он закричал, заплакал и заявил, что пусть лучше останется без руки, но терпеть такую боль он не может. Шмидт плюнул и хотел уйти, но я попросила его подождать немного, а сама сбегала к маме, выпросила у нее ключ от шкапа, где хранились перевязочные средства, папиросы и вино (было пожертвовано каким–то магазином и хранилось для самых экстренных случаев). Налив рюмку вина и стащив 20 папирос, я снова подошла к Ивану и стала его уговаривать. Пропустив чарочку и затянувшись папироской, он дал Шмидту промассировать его руку и показать мне все приемы. На другой день, повторив на Шмидте весь массаж, я отправилась к Ивану и той же «порцией». Иван радостно заулыбался и дал промассировать свою руку, почти не крича.
Мой неумелый массаж ему больше понравился и он сказал, что от таких ручек ему почти совсем не больно. Кажется, через неделю, он стал шевелить пальцами, а через две — и всей рукой, и радовался, как ребенок, что у него будет опять «живая рука». Конечно, радовалась с ним и я; и не знаю, кто из нас больше.
Забыла сказать, что больше всех в госпитале я боялась и избегала старшего врача. Он казался мне суровым и сердитым. Я боялась, что он прогонит меня, сказав, что здесь не место для таких еще девочек. И, как нарочно, я вечно попадалась ему на глаза и всегда за каким–нибудь делом, которое я не могла бросить, чтобы куда–нибудь спрятаться от него. Но он молчал, и я делалась всё храбрее. Как–то перед вечером прибежал санитар за мамой. Был большой бой, и раненых навезли видимо–невидимо. Мы с мамой чуть ли не бегом бросились в госпиталь. Уже на крыльце сидело и лежало много раненых. Из–под дверей текла лужа крови, стекая по ступенькам. Вестибюль весь был завален ранеными; на носилках были только немногие, большинство же лежало прямо на полу.
Стон, смрад и невыносимый запах крови, смешанный с мокрыми шинелями и грязным телом и бельем. Работала я с мамой в полутемноте (из–за затемнений), сдирая или разрезая шинели, мундиры, белье, снимая сапоги и приготавливая и отправляя несчастных в перевязочную и операционную. Чуть не растянулся, наткнувшись на меня, стоящую на коленях и раздевающую раненого, старший врач; чмыхнул носом, но и тут ничего мне не сказал, — и стал отдавать распоряжения, кого отправить в операционную, а кого перевязать здесь же и устроить в коридоре на полу. На другой или третий день старший врач застал меня в палате за довольно сложной перевязкой. Случилось так, что я, услышав стон и крик в одной из маминых палат, увидела метавшегося раненого с завязанной головой и глазом. Он стал молить меня перевязать его, т. к. в глазу у него, как будто, огонь. Я побежала отыскать кого–нибудь, чтобы его перевязали, но все были заняты в перевязочной с новыми ранеными. Я вернулась и просила его подождать и потерпеть, пока кто–нибудь из врачей или сестер освободится; но он стал сам с себя срывать бинты. Что было делать? И я решилась. Быстро принесла из шкапа всё, что требовалось для промывки раны и перевязки, разбинтовала ему голову, промыла по всем правилам, как учил меня Шмидт, ужасно загноившуюся рану вместо глаза, и на голове; и когда всё очистила, то заметила, что в ране что–то торчит.
Осторожно раздвинула и нажала рану и вдруг оттуда что–то шлепнулось в тазик, что–то тяжелое. Оказалось, половинка шрапнельной пули. Больному сразу стало легче, перестало жечь и болеть. Уже при конце перевязки меня застал старший врач. Душа у меня ушла в пятки при виде его, но я потом расхрабрилась и подробно ему рассказала, почему и как я сделала перевязку и извлекла осколок. Он осмотрел повязку, улыбнулся и сказал: «Ну, что ж, такое время: скоро «маленькая сестричка» доктором станет!» А обратясь к маме добавил: «Я запишу вашу Галю добровольной сестрой милосердия. Она работает не хуже, если даже не лучше, многих взрослых».