Корней, в сущности, не переоценивал значение денег. Но был некий оптимум, который он почитал обязательным, и отклонение (в любую сторону) от нормы казалось ему мучительным. Порядочному человеку ежедневно требуется большой бифштекс плюс два сандвича, кофе, коктейли, выглаженный костюм, ну, еще пиджак, две рубахи – вот и все, пожалуй. Не больше и не меньше (немного счастья разве). То же самое, разумеется, для членов семьи, с соответствующими видоизменениями: вместо виски – лекарство или игрушка. Отсутствие этого минимума угнетало Корнея, оскорбляло, как вши, неизлечимая болезнь, старость, смерть наконец. «Смерть, – учил Бруно, – только движение жизни, смерть тоже распространяется при помощи волн, материя послушно передает эти колебания частиц, но сама не умирает… Так вал быстро достигает берега, но плавник остается далеко в море».
Нищета, рак, немощь, лохмотья, язвы, уродства – все это точки на одной линии, ведущей к смерти.
И Корней их ненавидел. Разумеется, в молодости он знал, что святой принимает на себя болезни, нужду и смерть, чтобы освободить от них мир; но случилось, что лет десять тому назад он отвернулся от такого разрешения вопроса.
На Пасхальной неделе в день больших скачек Корнея тоже потянуло на ипподром (туда повадилась ездить Иоланда с гостившим в Нью-Йорке отцом). Заплатив за вход в павильон пять долларов и проиграв сразу четырнадцать в первых двух заездах, он вынужден был в дальнейшем совершенно воздержаться от игры, даже не поставив на любимую лошадь в главной скачке сезона (за весь знойный день не осушив кружки пива).
Он ходил чужестранцем меж кресел и скамеек, трезво смотрел на вспыхивающие доски тотализатора и с вожделением на пьющих евнухов рядом с раскрашенными дамами в перьях, ставившими крупные куши. Все походило на африканский религиозный танец. Разные губы, молодые и старые, бессильные, властные и трясущиеся, шептали те же заклятия, а в небе сиротливо металась одинокая тучка, спугнутая ржанием гигантской кобылицы с развевающейся гривой. В центре, у весов, где фотографировали победителей, сидела полуобнаженная Иоланда в мехах под обширной, как зонтик, яркой шляпой. Кроме Ральфа ее окружала группа охочих самок и дебелых кобелей, впрочем, уже явно отяжелевших от содержимого многочисленных стаканов, сверкавших на солнце. Компания откровенно смаковала жизнь, игру и вино; мужчины то и дело срывались и убегали в направлении стодолларовых касс, отмахиваясь от бескорыстных советов взволнованных дам. Мистер Ральф, лоснящийся и пахучий, с белой гвоздикой в петлице синего шелкового пиджака с золотыми пуговицами, добродушно хлопнул Корнея по увядающему плечу и, озираясь, точно боясь быть подслушанным, сказал:
– Хотите перекочевать к нам? – Не дожидаясь ответа, он упорхнул к окошку кассы, сверяя свои записи с цифрами на доске тотализатора.
Корней с удивлением и завистью глядел, как он перебегал от окошка к окошку, распределяя ставки. Возвращаясь назад в ложу, проверяя и озабоченно рассовывая по карманам билеты, Ральф, однако, ухитрился краем рта хохотнуть в сторону предполагаемого зятя.
Вот и егерь в красной ливрее протрубил сбор, лошади неровно, то парами, то в одиночку, нервно протрусили на поле и растянулись ниточкой вдоль трибун; потом повернули назад, опять пронеслись мимо с приподнятыми на коротких стременах раскрашенными гномами и ушли к старту. Издалека видно было, как быстро и споро всадники исчезали в металлических клетках.
–
Там, на противоположной стороне поля, все выглядело прохладным, тихим и мудрым; лошади казались заводными, жокеи – игрушечными (как пашни хлеборобов у Больших Озер, мимо которых неслись лодки селения с телом Аптекаря, подражая многовековой истории, не останавливавшейся в тех краях).
Но из громкоговорителя вырывалась злоба дня: около трех четвертей миллиона было поставлено на фаворита, и народ начинал уставать от античного напряжения. Еще несколько пустых возгласов в микрофон, и вот уже лошади выходят на прямую: теперь они должны утвердить себя в частном, как их прапрародители (эмбриологические клетки) некогда отстояли себя в общем.