— Знаешь, чем я занималась с утра до вечера? Шила себе юбку «макси» и французский зубрила. В январе, на каникулы, я еду с мамой во Францию…
Она повернулась к Жене:
— Зачем ты плачешь?
У Марьиной избы уже стояла повозка. Гнедой Буран нетерпеливо кивал головой; Прохорыч сидел на повозке, курил. Сама Марья высматривала Тальку с крыльца. Все было готово к отъезду.
— Ты будешь помнить меня?
Ее шепот был радостным:
— Да.
Талька с повозки неотрывно смотрела Жене в глаза. Ее глаза были особенно светлы; они прощались, и удивлялись, и о чем-то просили…
Вскоре повозка скрылась за поворотом.
После обеда в поселок ворвался студеный ветер, и в нем сразу ощутилось дыхание настоящей зимы. Он пролетел по улице и стих; вторым порывом, мощным, долгим, понесло-погнало по мерзлой дороге белую крупу. Дома словно ссутулились от резкого ветра и холода, глубже, казалось, нахлобучили шапки крыш. А над крышами уже проносились черные рваные тучи, грозно светлело меж ними небо, метались застигнутые врасплох безмолвные птицы. Ветер трепал ветлы, рвал дымы. Мгновенно стемнело, в сумерках тускло засветились огоньки на фермах. С поля мело, вьюном вилась по дороге поземка.
Дома сидел на низкой скамеечке отец, чинил сбрую. Отложив шило и седелку, он глянул на Женю, улыбнулся. У Жени был собранный и даже суровый вид. Женя сидел за своими набросками, и отец не мешал ему ни разговором, ни шумом. Так им обоим было хорошо. Скоро придет с фермы мать, а с ней и огонь-то в печи веселей гудит. Отец будет перекидываться с ней негромкими словами, а Женя покажет ей портретные наброски. Славно посидят они вечерок вместе! А назавтра мать обещала испечь пироги. Праздника никакого нет, но отец в таком случае обязательно скажет: «А у нас как у бурлаков — когда белая рубашка, тогда и праздник!» И от слов его в душе возникнет вдруг какая-то особая бодрость, будто и впрямь праздник…
Оттого что за окном пороша, душу охватывает безудержное веселье. Оно не дает работать, и Женя ходит по комнате, подсаживается к отцу, снова вскакивает.
— Папа, отчего мне так хорошо бывает на душе в ненастье, а особенно — когда пороша?
Отец снова откладывает шило, выпрямляется. Лицо его прямо светится от удовольствия, так он любит всякие задушевные разговоры.
— А это у нас у всех так. И у деда так было, и у меня и у тебя вот…
Женя садится к столу и вдруг вспоминает о разорванном Талькином портрете. Хлебников не мог взять его с собой.
Женя выходит в сени, тихо, почти с испугом отворяет дверь. В пустой нетопленной комнате стоит голый стол. На полу ворох бумаги. На подоконнике краски, кисти.
У Жени сжимается сердце… Кажется, вчера здесь раздавалось хлебниковское: «Штудия, батенька, штудия!.. Непременно пройди каторгу гипса! Ты должен преодолеть отвращение к гипсу, пройти через сухость и не засохнуть… «Копируй и наслаждайся» — так говорил Ченнини…»
Женя присел на корточки, порылся в ворохе бумаги. Холста там не было.
На подоконнике — записка, прижатая с краю пустой банкой.
«Женя! Мой юный друг…» — прочел он и отвел взгляд от записки, будто боясь читать дальше. Перед ним было темное окно с незадернутыми занавесками; под порывами ветра тонкие отростки ветви стучали о стекло, терлись о него, невнятно взывая о чем-то.
«У тебя много недостатков, и главный из них — это то, что ты мало отпускаешь себя на дружбу со сверстниками. Может быть, это случилось из-за отца, а потом из-за увлечения живописью. Задумайся над этим.
Но я… я выискивал в тебе такой недостаток, от которого в своей душе я почувствовал бы комфорт. Не находя в тебе такого недостатка, я мучился. Больше того, я толкал тебя на такой недостаток, словно в своей душевной сытости завидовал тебе, мальчишке…
Прости меня, прости!.. Ты был для меня судьей, именно судьей…
Я уезжаю… Уезжаю от Тальки, от тебя, от себя… Как сложится моя жизнь? Не знаю…
Оставляю тебе колонковые кисточки — ты ведь мечтал… Оставляю краски, альбомы. Ты любил этих художников. Каждый из них до конца своей жизни верил в линию, в цвет, как верит ребенок.
Хлебников».
Женя снова обвел взглядом комнату. Голая кушетка. Кресло. Шкаф.
Талькин портрет он нашел на шкафу.
Разрыв пришелся на рассыпанные по щеке золотистые локоны и на тонкую, беспомощную шею.
Жене многое нравилось в хлебниковской Тальке: и гордый, своенравный поворот головы; и теплые, золотистые пряди, смягчавшие дерзкое выражение лица; и пунцовый рот, капризный и сердитый; и особенно нравились вздернутые острые плечи — они создавали впечатление, будто Талька вся сжалась, собралась и готова была с мальчишеской отвагой броситься в драку. Не нравилось ему то, что портрет не объяснял значения гордости, своенравности, дерзости, капризности, сердитости, мальчишеской отчаянности и многого другого, что видел в Тальке Женя. Портрет превращал все это в хаос, от которого в душе поднималось недоуменное, тоскливое, ноющее чувство. Душа просила цельности и смысла.