Звонила Вера — маленький административный работник Мастерской, что-то вроде секретаря, если говорить с официальным оттенком. Пухленькая, невысокая, довольно милая женщина, если говорить по существу. Во всяком случае, она такой была в памяти, если память срабатывала сразу и не дробила восприятие на то, на другое и третье. Ей бы (по внешнему облику) очень подошло имя на «А» — Ангелина, Анна или Алла. Но ее звали Верой. «Я для вас Вера Сергеевна — ясно?!» — с некоторым наигрышем сердилась она. Или: «Прошу запомнить раз и навсегда — Вера Сергеевна!» Или: «Как только кончают Мастерскую, на другой же день называют меня просто Верой. Как девочку. Как подружку. Как будто я с ними пиво пила в перерывах. Безобразие!» — и, конечно, смеялась.
И вот звонок много лет спустя. В мае. Перед летом.
— Игорь?.. Здравствуйте. Это звонит Вера. Давно тебя не видела. — Тут она заговорила быстро-быстро, зачастила: — Приезжай в Мастерскую. Как-нибудь. Посмотришь фильм. Посидим. Поболтаем.
Я ответил, что приеду. Что конечно же и обязательно
— Не приедешь, я тебя знаю.
— Ну почему же?
— А хочешь — я к тебе приеду в гости?
— Приезжай.
— Но лучше не надо, — верно?
— Тоже ошибки не будет.
Посмеялись.
— А что, если я в самом деле нагряну в гости? Я ведь еще твоей жены не видела. И вообще. Разве я не могу приехать в гости к своему бывшему… (Тут она сделала еле заметную паузку, крохотную, какую умеет делать истинная киношница. Другая бы женщина выдала паузу емкую. Или даже затянуто-значительную, чтоб без промаха. Или, тоже бывает, хихикнула бы в придачу.)…К своему бывшему… слушателю.
— Конечно, можешь — приезжай.
— Могу? — Она как бы настаивала.
Я недоумевал: чего ради затеян треп? — а ведь чего-то ради он был затеян. Потому что ни я к Вере, ни она ко мне без дела, притом важного, не потащимся. Без дела мы и звонить не рискнем. А дел у нас не было, это точно.
— Вера, если приезжать, то приезжай, — сказал я с нажимом, потому что не знал, что сказать дальше. — Пока.
Но трубку, конечно, не повесил.
— Вот и дождалась. Вот и «пока» мне сказали.
— Обидчивая?
— Может быть… А у тебя, конечно, все хорошо. Все прекрасно. Все замечательно. Сидишь в своей келье и…
— А ты не сидишь в своей келье? — Я вдруг озлился.
— Не знаю. Зато я знаю другое — поговорить по-человечески стало не с кем. Чуть трудно — все от тебя разбегаются или «пока» говорят. Гадостно…
И тут она расплакалась, — ее слезы и всхлипы накатили на меня в полной мере, как будто это въявь и рядом, а не на другом конце города… Прошла еще минута. Разговор мы кое-как закончили, Вере уже было неловко, что она ударилась в слезы. А я изо всех сил зазывал ее в гости. Более того — я клятвенно обещал сам приехать в Мастерскую.
— Не обязательно, — сказала Вера. — Живи спокойно и, бога ради, не волнуйся. Это у меня нервы.
В свой час я вышел с Машкой на воздух, — толкая коляску по асфальтовой тропке, вез засидевшееся дитя навстречу кислороду.
— Мы смотрим на людей? — спросило дитя.
— Ага.
С дальнего пригорка мы видели выход из метро — Москва шла с работы, пульсировала, выдавливая людей из-под земли порцию за порцией, как выдавливают начинку.
Манеры киношниц я не любил и отчасти переносил эту нелюбовь на самих киношниц. Разговор, как ни изворачивайся, идет рядом с чувством, как правая нога с левой, — однако киношница не вполне способна отличить, что у нее свое и что с экрана, от которого она только-только оторвала ненасыщаемые очи. И потому тонкие характерные паузки в начале разговора и бурные слезы под занавес тебе лучше всего не принимать близко, таков опыт. Тем более что эти
— Так я приеду. Слышишь?! Слышишь? Соберусь и приеду, — говоришь ты, тронутый (а точнее сказать — ошарашенный) ее слезами.
— Не обязательно, — отвечают тебе. — Это я так. Нервы.
Она отвечает и слышит в эту минуту самое себя, как некоторые мистики слышат бога. Фразы ее после маленькой истерики сочны, упруги, свежи — слова блестят, как блестят листья после дождя.
Летом мы отбыли в деревню.
Мои старики выглядели неплохо, даже лучше, чем я ожидал, — последний, видимо, всплеск жизни. Им было уже под семьдесят, самые те годы. Дом состарился и заметно врос в землю. И яблони раскорячились — тоже старость. Но белый налив был все так же хорош и нежен. И мать все так же стеснялась возить его на продажу. То есть она преотличненько возила, и продавала, и торговалась, и всякое такое, но, если Машка, я и жена приезжали, стеснялась. Ей не давало покоя, что она школьная библиотекарша.
— Какая ты теперь библиотекарша? — сказал я. — Теперь ты пенсионерка.
— Была ж ей.
— Что?
— Была ж библиотекарша как-никак. — И она строго поджала губы. Библиотека в школе и торговля на базаре для нее в эту минуту были несовместимы.