Но тут как раз проводница вставила свечу в вагонный фонарь; робкий, качающийся свет и глубокие, вздрагивающие тени заходили по стенам и полкам вагона. И все пассажиры, даже тот, наглухо застегнутый, что недвижимо лежал на своей полке, с любопытством и внимательно оглядели парня. Всем понравился он, красивый, приветливый, с чистым и каким-то очень светлым лицом, с большими спокойными глазами и ровными, приятно выгнутыми бровями, между которыми залегла неожиданная глубокая морщина, несколько омрачавшая это приветливое, ясное лицо. Парень вынул кисет, ловкими пальцами быстро свернул самокрутку, насыпал махорки с ладони, предложил закурить верхнему пассажиру, на что тот ответил отказом: "Не приучился к этому и другим отсоветовал бы…" И все в нем привлекало: и неназойливая словоохотливость, и веселый казачий говорок, и то, как он делал все – быстро, аккуратно, точно, – ни крошки табаку не просыпал он, закуривая…
Поезд тем временем остановился у полустанка, погудел, громыхнул буферами и сцепками, двинулся дальше.
– Кормильцы родимые, будьте достойны вашего сожаления, не откажите в милостыньке вашей, кто сколько может, несчастному, горькому инвалиду, – раздался сиплый голос в вагоне.
По проходу двигался грязный, согнутый человек в лохмотьях. Он боком пробирался между пассажирами, кланялся налево и направо.
– Подайте, сколько можете вашей милостью, не обидьте пострадавшего, войдите в мое горькое положение, дорогие граждане, кормильцы наши…
Ему протягивали скомканные рублевки, трешки, куски хлеба, которые он быстро совал в замусоленную котомку дрожащей, скрюченной рукой. Все с болезненным сочувствием глядели на это страшное, оборванное и смрадное существо, и женщины скорбно вздыхали, а нищий ковылял по проходу, кланяясь, припадая на одну ногу и бубня себе под нос свою заученную унылую мольбу. И вдруг веселый парень, прислушавшись, с внезапно изменившимся лицом громко сказал:
– И не совестно вам, гражданин, эдак по вагонам попрошайничать, толкаться, жалким своим словом людей проводить? Слушать вас – так с души воротит. Некрасивое это дело.
Все неприязненно посмотрели на него. Неожиданной показалась эта жестокая выходка со стороны такого общительного и приветливого человека.
– А тебе что? – визгливо закричал нищий. – Шут окаянный! У тебя никто не просит. Никто не неволит. Что ты к больному человеку привязываешься? Я с фронта инвалид. За тебя, толсторожего, кровь на фронте оставил. Ты что, не видишь, что ли, выслепило тебя?
Все поглядели на парня. И тогда очень просто и негромко он сказал:
– Выслепить-то меня давно выслепило… Только по миру таскаться да у людей клянчить я вовек не пойду.
Только тут все увидели, как неподвижны и безучастны на этом молодом, ясном, полном жизни лице блекло-серые, остановившиеся навсегда глаза.
Наступила тишина. Замолчал и нищий, смешавшись, тоже глянул исподлобья в темный угол, где сидел парень, махнул скрюченной рукой и стал пробираться через вагон. Тишину нарушила колхозница:
– Стало быть, сынок, незрячий ты? То-то в темноте управлялся так… А ведь так глядеть – незаметно совсем. Это что же у тебя, с рождения?
– Нет, мамаша, родился – на свет глядел. Двадцать пять годков прожил, наглядеться не мог, и все казалось, вроде ничего еще в жизни не видал, все вперед заглядывал. Жизнь была: красота и порядок. А вон вышло как…
– С чего же это?