Синтия медлит перед дверью, и Уильям входит в комнату впереди нее. Перед ним старинная кровать с четырьмя столбиками, с которых свисает выцветший желто-персиковый балдахин. На голых стенах остались призрачные контуры висевших здесь когда-то гобеленов. Душно, пахнет плесенью, молью и пылью.
— Лиззи налила в умывальник родниковой воды. И простыни свежие.
— Благодарю. — Он видит ее отражение в потускневшем зеркале туалетного столика. Она выглядит очень усталой и слабой. — Вам тоже не мешало бы отдохнуть.
— Я так и собираюсь поступить, господин Страуд.
Ему очень хочется поскорее улечься в постель: все тело ломит от сегодняшней скачки. Однако она не уходит. Напротив: бросив быстрый взгляд в коридор, она решительно входит в комнату, оставив дверь едва приоткрытой.
— Вы видели ее портрет, господин Страуд?
Сонное благодушие Уильяма как рукой снимает. Значит, она
— Что он показал вам? Мне нужно знать это.
Уильям читает настойчивое требование на ее лице.
— Рисунки, — отвечает он. — Вы за чтением. И в минуту отдыха. И много других, из гораздо более далекого прошлого.
— Должно быть, они произвели на вас мрачное впечатление. — Уильям двусмысленно кривит губы, но благоразумно воздерживается от легкомысленного ответа, что просится на язык. Тем временем Синтия серьезно продолжает: — Вся моя юность прошла под сенью мрака, такого, как сегодняшней ночью. Когда зрение стало изменять отцу, он удалился от мира. Он бросил писать, никого не хотел видеть. Он не отсылал вас от себя, господин Страуд. Он отослал себя от всего мира, от всех людей. И я ушла в изгнание вместе с ним. У нас в доме всегда были опущены портьеры, даже в солнечные дни. И ставни закрыты. Пока он еще хоть немного видел, он писал домашние портреты при свете лишь свечей и ламп. Все остальное, все его поместье прогоркло, словно жир.
— Но, скажем, портрет вашей матери написан отнюдь не в мрачных тонах.
— Я никогда не видела его. — Ее грудь вздымается в волнении. Она опускает руку с лампой, и ее лицо погружается в тени. — Ну же! Станьте моими глазами, господин Страуд. Что на этом портрете? Как изображена моя мать?
— Она… фигура расположена в центре холста… сидит в летнем саду необычайной красоты. Она ждет ребенка.
— Расскажите же, как она выглядит?
— Он успел лишь набросать контуры.
— И он послал за вами сегодня вечером именно из-за этого портрета?
Они молча глядят в глаза друг другу. Наконец Синтия делает легкий реверанс, шурша платьем. Уильям кланяется в ответ с важностью олдермена. Она вот-вот уйдет; ему приходится крепко держать себя в руках, чтобы сохранить самообладание. Открыв дверь, она останавливается на пороге и поднимает лампу повыше — ровно настолько, чтобы хорошо видеть гостя и быть видимой ему.
— Я — единственное из его творений, что не остается неизменным, — говорит она.
1650
Ей казалось, будто гора дышит. И из-за этого было слегка не по себе, словно рядом в ночи бродили привидения. А он сказал, что это тепло солнца, которое земля накапливала в себе днем, а ночь и луна теперь выпускают на волю.
— Кроме того, это не гора, — заметил он.
Она вложила руку в его ладонь. Они поднимались на холм по заросшему папоротником распадку, чувствуя, как за лодыжки цепляются плети ежевики, а лицо и руки царапают ветки можжевельника. Они наслаждались теплом, что отдавал холм. Но его не покидала легкая тревога. Девушка рядом с ним была самой жизнью, такая яркая, такая живая, он же казался себе бескровной оболочкой, тянущейся к ее теплоте. Возможно, она почувствовала, как он молча корит себя, потому что в укрытии березовой рощи поцеловала его в подбородок и потерлась носом о его шею. Он собрал все силы, чтобы, несмотря на все свои предчувствия, быть или хотя бы казаться веселым — ради нее.
— Как ты думаешь, что за чудовищный хлеб выпекается в этой печи?
Она сдвинула брови, не сразу поняв его метафору, но потом сообразила, о чем речь.
— Чего ж тут чудовищного? Это наше будущее. Его на всех хватит.
Он присмотрелся к ней в неверном лунном свете. Что давало ей такие надежды, невежество или врожденная мудрость? Мир, из которого она пришла, оставался для него загадкой. Он даже не знал, умеет ли она читать.
— Давай лучше подумаем о
К тому времени они вышли на край рощи, где подъем закончился и начались спутанные заросли колючего кустарника и ежевики на вязкой песчаной отмели. Когда-то в этом унылом месте были барсучьи норы, но потом диггеры заткнули выходы из них и перебили всех зверей ради того, чтобы продать их шкурки на щетину. Это было в самом начале истории их общины, вскоре после ухода с холма Святого Георгия. Им тогда нужно было что-то, что можно выменять на еду. Натаниэля огорчило истребление барсучьих семейств, но в то же время ему было интересно впервые в жизни принять участие в обмене шкурок на ломкие подсушенные лепешки и их дележе.