Портреты украшали зальцы помещичьих усадеб, принадлежавших барам, иногда далеким от всякой духовной жизни, но из-за моды или спеси считавших необходимым иметь у себя „персоны“ свои и своих предков и не замечавших при этом комического или даже сатирического эффекта, производимого их напыщенными и корявыми физиономиями. По Архангельскому или Останкино легко представить себе роскошные залы вельможных особняков или усадебных дворцов, где среди зеркал и статуй, позолоченной мебели, обитой штофом, хрустальных люстр „в рамах узорчатых чинно висят напудренных прадедов ряд“ (А. К. Толстой). Наконец, были покои в соответствии с модой времени специально предназначенные для портретов, „портретные“ комнаты, где все стены сплошь завешивались изображениями царствующих особ, полководцев, великих мужей прошлого и настоящего (например, известная комната в усадьбе Шереметева в Кускове). Во всех случаях портрет, оставаясь насыщенным человеческим и эстетическим содержанием, обладал еще и другой жизненной функцией — частью быта, родственно связанной с архитектурой, мебелью, утварью, самими обитателями жилища, их костюмами, привычками. Новые портреты писались в соответствии с новыми вкусами жизни, с новыми стилистическими чертами всего художественного быта. Такая прочная связь портрета с его моделью или хозяином, со стилем эпохи была характерна почти для всего периода, охваченного данным альбомом.
От XVII столетия — бурной эпохи в истории Руси, начавшейся разрухой Смутного времени и кончившейся деятельностью Петра, эпохи упадка и возвышения государства, потерь и приобретений, восстаний и казней, страстной идейно-религиозной борьбы, эпохи, когда на арене истории выступали такие яркие личности, как Степан Разин, Никон и протопоп Аввакум,— до нас дошло немного правдоподобных изображений русских людей. Наши музеи хранят считанные единицы допетровских „парсун“, образы исторических персонажей в памятниках монументальной живописи, шитья и книжной миниатюры типизированы и в основном подчинены канонам иконного писания. И все-таки мы можем считать, что русский портрет родился именно в XVII столетии, причем его рождение больше, чем что-либо другое, знаменовало начало поворота всего изобразительного искусства к миру и человеку, к светской тематике и реализму.
Хотя зачатки светского портрета иногда относят еще ко времени правления Ивана III и Василия III, когда изображения великих князей при сватовстве посылались в Западную Европу, а по решению Стоглавого собора „В исподнем ряду“ икон уже могли появляться „цари и князи и святители и народы, которые живы суще“, первые русские образы конкретных личностей дошли до нас лишь от начала XVII века. Только тогда был сделан решительный шаг на нелегком пути русской живописи от иконописного „лика“ к индивидуальному лицу.
Портреты царя Феодора Иоанновича и князя-воеводы Скопина-Шуйского были „почти иконами“ — они создавались как надгробные, мемориальные образы, поэтому очевидна их связь с религиозной мыслью. Не отличаются от икон они ни техникой, ни манерой исполнения, но все же начало было положено: мастер ставил себе задачу запечатлеть не идеальные образы святых, но такие особенности лица, которые принадлежали именно данным людям. Уже не только об абстрактной красоте думали художники, но и о реальном человеке с его индивидуальными чертами. „Начало XVII века было временем, когда человеческий характер был впервые „открыт“ для исторических писателей, предстал перед ними как нечто сложное и противоречивое“[12]
. Однако, несмотря на их старание, доверять этим портретам как иконографическим источникам не приходится. Написанные на липовых досках, с ковчежцами, привычной иконной моделировкой с плавным „вохрением“ (карнацией) и четкими белильными бликами, они для нас выступают скорее как „образы времени“, нежели как портреты. В этих попытках изобразить реально существовавшего „мирского“ человека, предпринятых еще целиком в рамках системы древнерусской иконописи, как ощутимая удаленность от нас в веках воспринимается не только несхожесть облика людей с привычным нам портретным образом, но и отличность самих принципов изобразительности. То, что сейчас кажется остротой образа, на самом деле нередко было плодом неумения разрешить противоречие между „честной правдивостью“ черт лица и абсолютно условной передачей всего „доличного“, одежды, украшений, атрибутов власти — всего того, что тогда было главным средством социальной, „исторической“ характеристики. В несогласованности, какой-то архаичной неуклюжести первых портретов, в еще робких и неуверенных шагах мастеров в новой для их искусства стихии — мире реальных людей — есть и своеобразное очарование „седой старины“.