— Как-то раз попался один интересный псих, с богатой и очень достоверной историей, — Амос встрепенулся, — и я в какой-то момент «увидел» его болезнь. Я взял карандаш и нарисовал ее на листе в его папке. Доктор как увидел мой рисунок, так и подскочил. «Это что?» спрашивает. «Болезнь» я ему говорю. «А ты откуда знаешь?» так и вперился. «Увидел» говорю. На другой день на меня целый консилиум накинулся, всё решали, стоит ли мне и дальше истории болезни протоколировать, или это мне может повредить. В конце концов, решили, что можно рискнуть, и разрешили. Я с тех пор много таких «болезней» нарисовал. Только не продаются они. Люди приходят, дивятся, охают от неожиданности, а покупать — не покупают. Тот рисунок, самый первый, у доктора в рамочке висит, и случай мой в учебники вошел, даже альбом издали небольшим тиражом за счет клиники…
Теперь-то я понял, откуда взялись такие странные и мрачные рисунки, в которых чувствовалась бездонная глубина потревоженной души. Неудивительно, что люди пугаются, боятся вешать у себя такие картины.
— Этот холст, — Амос кивнул головой в его сторону, — мне показалось, что я увидел на нем Тамару, ее лицо… Столько лет… понимаете, я не могу в это поверить! Я… я так ждал этого момента… а сейчас… струсил, да-да, элементарно струсил. Я испугался, что все повторится, и моя болезнь вернется…
Пауза все тянулась и тянулась, и никто из нас не решался нарушить молчание. Я прекрасно понимал, что холст может быть последней надеждой для Амоса Гольдмана. Но Амос мог как окончательно избавиться от болезни, так и погибнуть. Я ведь тоже испытал на себе воздействие этого странного холста, но он был ко мне милостив. Мог ли я взять на себя такую ответственность? Толкнуть человека на край… или даже за край его подсознания? Имел ли я хоть малейшее на то право?
— Я приму ваше предложение, — Гольдман выпрямился на стуле и опорожнил свой стакан.
Я понял, что он понял…
Он понял, что я понял…
Я встал, бережно снял холст с подрамника, и вышел в мастерскую, чтобы завернуть его в бумагу. Через пару минут я передал сверток Амосу, принявшему его нежно, как хрупкую вазу. Он поднял на меня глаза, порываясь поблагодарить, но слова здесь были неуместны, и я поспешно вскинул ладони, как бы говоря «не надо». Тишину, в которой лишь хрустела оберточная бумага, нарушила Офра:
— Подрамник, — сказала она, — без него ничего не выйдет. Возьмите его тоже.
Амос удивленно посмотрел на Офру, потом перевел взгляд на меня.
— Она знает, что говорит, — я утвердительно кивнул, — вы должны его взять, потому что его душа будет скучать по своей половинке…
Об Амосе Гольдмане мы ничего не слышали около года. А потом пошли неясные слухи, что он возвращается. В один прекрасный день (кто бы сомневался, что он-таки прекрасный), который, как обычно, выпал на пятницу, Амос зашел ко мне в галерею. В первый момент я его не узнал: лицо разгладилось от ранних морщин, он больше не горбился, как от непосильного груза; в нарочито небрежной одежде чувствовался стиль и вкус.
— Здравствуй, Давид, — он обнял меня, как старого знакомого, несмотря на то, что мы с ним встречались всего один раз, — как дела?
— Идут, не жалуюсь… А как у тебя?
— Замечательно, переменился, как видишь.
— Да, я так сразу и не признал. С возвращением!
— Спасибо-спасибо, а ты все на том же месте и с прежними клиентами?
— Как видишь…
— А я твой должник до конца своих дней, — Амос достал бутылку шампанского, которое я видел только в кино, — Офра еще держит магазин напротив?
— Ну да.
— Можешь ее позвать?
— Конечно.
— Бокалы есть?
— Найдутся для такого случая.
Амос ловко открыл бутылку и разлил шампанское.
— Какие гости в наших Палестинах, — Офра узнала Амоса с порога, — да погоди ты целоваться, дай фартук снять, не пить же шампанское в таком виде.
— За вас, друзья, — вы меня просто спасли!
— И за тебя, Амос.
— Где ты пропадал?
— В прекрасной стране с дивным названием «Галилея».
— А мы думали, что ты где-то за границей.
— Нашел-таки дыру, в которой обо мне никто не слышал. Писал в свое удовольствие, — Амос хитро улыбнулся.
— Есть, что показать?
— Думаю, что да… но прежде, Давид, у меня к тебе есть вопрос…
— Ну?
— Ты бы согласился повесить картины не глядя?
— В каком смысле, не глядя?
— Не посмотрев на них, не раскрывая бумаги…
— Хм… — я задумался.
С одной стороны, это нарушало мой основной принцип — ведь я не никогда не вешаю у себя тех картин, что мне самому не нравятся. С другой стороны, меня просил об этом сам Амос Гольдман. Даже если выставка окончится полным провалом, то о ней, по крайней мере, будет говорить весь бомонд, а это — в любом случае неплохая реклама. Так или иначе, подумал я, терять тут особенно нечего.
— Предложение, от которого невозможно отказаться?
— Можно, — Амос враз посерьезнел, — но мне не хотелось бы обращаться к людям, которые когда-то повернулись ко мне спиной, извините, Офра, показали жопу.
— Вообще-то, я не возражаю.