Вскоре я навестила Аркадия Исааковича в «Полете». Он был очень доволен распорядком, ему нравился парк, тишина вокруг, его микроавтобус курсировал регулярно между Москвой и «Полетом», но ночевать он всегда возвращался туда, за город.
Пробыл он в «Полете» недолго.
Как-то утром раздался звонок, не помню, кто говорил от имени Ромы, Кати или Кости, у меня сбились все мысли: «С подозрением на инфаркт, в тяжелом состоянии Райкина увезли в больницу».
– Откуда?
– Прямо из театра. Сказали, вы помните адрес, никто не знает, где этот дом отдыха, надо же забрать вещи, записи, книги…
Я навестила Аркадия Исааковича в больнице на Госпитальной улице. Там не было ни отдельной палаты, ни каких-либо особых условий. Он встретил меня в коридоре. Больные, застенчиво соблюдая дистанцию, следовали за ним стайками, вдоль стен, у входа в палаты стояли койки тех, только что привезенных, для кого не хватило места внутри. Почему выбрана эта больница? Кто здесь лечит?
– Когда все случилось, профессор Вовси[45]
, крупнейший наш кардиолог, спросил: «Ну, как, Аркадий Исаакович, будем лечиться или с телевизором?» Я предпочел лечиться, он здесь консультирует.Райкин был прав: телевизоры в ту пору были принадлежностью только привилегированных больниц, где врачебные кадры чаще всего подбирались по анкетным данным, не всегда совпадавшим с высокими профессиональными достоинствами. К тому же, необходимость согласованного лечения с пятью инстанциями повергла даже первоклассных специалистов в отчаянье. Райкину было хорошо в этой рядовой больнице, и он вылечился.
После этого я бывала не раз на вечерах Райкина, на спектаклях Театра миниатюр. Была я и на вечере, кажется, юбилейном, в Доме литераторов, на который среди многих почтенных писателей пришел Александр Твардовский. Тяжело больной, затравленный прессой и начальством, он сохранил верность неизменной с Райкиным дружбе и взаимоуважению. Он встал с постели и пришел. Грузный, с тоскливо затуманенным взглядом, неулыбающимся ртом, он после концерта поднялся за кулисы поздравить артиста. Здесь мы сфотографировались. На прекрасной фотографии осталась запечатленной минута, в чем-то знаменательная для обоих художников и для времени, когда Твардовскому оставалось жить так немного. На снимке группа писателей, дружелюбно смотрящих в объектив: Райкин, Твардовский, Кассиль, Воробьев, Лиходеев, Вознесенский и я.
Не помню, видела ли я Райкина на похоронах Твардовского. Чересчур много было народу, теснимого милицией, препятствий, возведенных для прощания с поэтом. Дополнительное устрожение было связано, очевидно, с приходом Александра Исаевича Солженицына, неотступно стоявшего склоненным над гробом, пока не брошена была последняя горсть земли в могилу.
Тогда, по дороге домой с похорон Твардовского, я вспомнила рассказ Райкина перед самой его болезнью, совсем незадолго до нее. Вспомнила, как тихо, безучастно он поведал о своем визите в вышестоящую инстанцию к человеку, руководившему искусством, о том, что после очередного окрика ему пришлось схватиться за сердце, и как он услышал ставшую впоследствии крылатой фразу: «Инфарктами нас не запугаешь!» Так, ничего не добившись, – новая программа была запрещена, – Райкин с трудом добрался домой…
Вот они, те словесные травмы унижения человеческого достоинства, равнозначные (как доказано сегодня) физическим увечьям, травмы, которым не было числа в те времена, когда уже не сажали за театральную постановку или анекдот. Разрушительная сила слова – оскорбляющего принимающего – оказалась силой, часто более сокрушительной для организма человеческого, чем падение с лестницы. Об этом я думала после похорон Александра Твардовского. Конечно, у Райкина был иммунитет. Он как бы всю жизнь рассказывал запрещенные анекдоты. Этот иммунитет позволил ему выжить и в тот раз, и еще в следующий, предстать перед нами на 70-летии. Седой как лунь, худой, с одышкой и волнением, перехватывающим и без того едва слышный голос, – все же он не покинул и на сей раз сцену, юбилейную. Он слушал слова благодарности и восторга, смотрел на стоявших людей, вложивших в долгие аплодисменты благодарность и за прошлое его долготерпение, и за нравственный подвиг, высветивший волшебным огнем его дар сродни колдовскому.
Рустам Хамдамов (страсти по Рустаму)
Сижу с Рустамом Хамдамовым в его непроходимо заставленной квартире-мастерской (тогда еще на улице Неждановой), говорим о том, что принято называть искусством. За окнами вечер, на столе возникают закуски, вино, Рустам активно двигает ко мне баклажанную икру и сыр. Рустам – один из самых блистательных собеседников, которых я встречала. В отличие от большинства коллег, он не любит говорить о себе, зато мгновенно загорается, когда речь заходит о том, что меняет привычную карту арт-истории. Спрашиваю:
– Что для вас поставангард или постмодерн? Эти понятия различаются для вас?
Наконец усаживается.