После этого Фрост удостоился еще больших почестей. По решению конгресса отчеканили золотую медаль, чтобы отметить день, когда ему исполнилось восемьдесят восемь лет. Затем его с триумфом встретили в России. Но он все еще не получил Нобелевской премии. И давнее страстное желание получить эту премию не давало ему покоя. Наконец его бренное тело (но не неукротимый дух) отслужило свой срок. Он был сражен недугами, которые приносит с собой глубокая старость. В течение двух месяцев все было кончено. В январе 1963 года, перед тем как ему должно было исполниться восемьдесят девять лет, его на смертном одре навестил старый друг Унтермейер. Это была их последняя встреча. Они говорили о недавних триумфах Фроста и о том, чего он хотел бы еще. Унтермейер прочитал ему письмо Роберта Грейвза{223}
, где тот сообщал, что в этом году он выдвинул Фроста кандидатом на Нобелевскую премию. Фрост очень обрадовался. Он сказал, что этой весной поедет в Англию, чтобы получить там еще одну большую награду, и просил Унтермейера почаще навещать его. «На этом я простился с ним», — писал Унтермейер. Неделю спустя Фрост умер.Эйнштейн{ˇ}
Как-то перед самой войной мы с Г. Г. Харди были на университетской крикетной площадке в Кембридже и разговорились там об Эйнштейне{225}
. Он несколько раз встречался с Эйнштейном, а я недавно вернулся после поездки к нему. Харди сказал тогда, что если взять любую область творчества: науку, литературу, политику — все, что угодно, то на его веку только двух человек во всем мире можно отнести к «Брадман-классу»{226}.Это утверждение я, конечно, не стал оспаривать. Было ясно — все физики-теоретики говорили об этом, — что если бы не существовало Эйнштейна, тогда физика XX века была бы иной. Этого нельзя сказать ни об одном другом ученом, даже о Резерфорде и Боре. В данном случае речь шла о таком научном перевороте, который мог совершить лишь человек, принадлежащий к «Брадман-классу». Кроме того, его личность была неотделима от его научного подвига. Ни Харди, ни я не были склонны к преувеличенным оценкам людских добродетелей, но мы оба сошлись на том, что если слово «благородный» еще сохраняет свое значение, то Эйнштейн был самым благородным человеком, какого мы когда-либо встречали.
«Добрый, кроткий и мудрый». Харди вспомнил, что так отозвался об Эйнштейне один видный журналист. Не считаю ли я, что это самые точные эпитеты? Впервые в жизни я стал увиливать от прямого ответа. Да, они верны, говорил я, но это еще не все, что нужно сказать о таком человеке. Однако, прибегнув к такого рода отговоркам, я должен был предложить и свое определение. Каким оно должно быть, чтобы точно передать впечатление? «Упрямый» было бы чересчур бесцветно и придирчиво. «Непреклонный» — почти гротескно. «Независимый» или «необычный» — этого недостаточно. Было в Эйнштейне нечто такое, что я не мог точно определить, хотя и пытался. Разговор с Харди происходил почти тридцать лет тому назад, но, когда бы с тех пор я ни думал об Эйнштейне, я не находил нужного слова.
Начну с того, что Эйнштейн весьма отличался от тех, о ком я писал до него. С психологической стороны (хотя, конечно, не по степени одаренности) можно отыскать в людях что-то общее с Ллойд Джорджем, Резерфордом, Уэллсом или Харди. Черчилль был более оригинальным. Я склонен думать, что между ним и Эйнштейном имелось в некоторых отношениях какое-то отдаленное сходство. Я, конечно, при этом не провожу параллелей с точки зрения нравственных качеств или интеллекта — в этом смысле никто не выдерживает сравнения с Эйнштейном. Но в некоторых чертах их психологии и в том, как формировались их личности, можно, я полагаю, обнаружить сходные звенья. Если бы я высказал эту мысль, когда Харди был еще жив, то он решительно не согласился бы со мной.
Как и у Черчилля, на жизненном пути Эйнштейна встречаются весьма странные парадоксы. Я подозреваю, что у людей с чересчур сильно развитым «я» — Эйнштейн, впрочем, в отличие от Черчилля научился смирять свое «я» или забывать о нем — эти парадоксы встречаются, вероятно, чаще. Так или иначе, Эйнштейн в тридцать семь лет был признан величайшим физиком-теоретиком нашего века, равным Ньютону, и останется им навсегда. Главные его работы, сделанные между тридцать вторым и тридцать седьмым годами жизни, имеют непреходящее значение. Но расстался он с физикой не так, как Ньютон. Эйнштейн отдал физической теории всю свою жизнь, работал над ее проблемами с предельной сосредоточенностью (это была одна из важнейших черт, сохранившаяся у него до семидесяти шести лет, до самой смерти). Однако многие его коллеги считали и продолжают считать, что он понапрасну расточал силы во второй половине своей жизни.