Нам он обрадовался. Вид моей военной формы сразу навел его на мысли о войне, о Гитлере, о фашизме. И едва мы вошли, он стал нам рассказывать историю, которую я от него уже слышал не раз. Историю эту я теперь позабыл, а помню только ее суть. В 1918 году Юрий Николаевич поехал из Петрограда в захваченный немцами Псков, чтобы вывезти оттуда жену и двухлетнюю дочку. По-видимому, это было трудное и романтическое предприятие, навсегда врезавшееся ему в память. Поразило его, что немцы уже тогда, при Вильгельме, задолго до Гитлера, в своей агитации делили людей на арийцев и неарийцев. «Arier und nicht Arier», — повторял он по-немецки.
Самым удивительным было то, что в этом состоянии он продолжал работать над романом. Одна знакомая, тоже эвакуированная в Пермь из Ленинграда, приходила в больницу писать под его диктовку. И то, что он диктовал, было умно, превосходно, талантливо. Прочтите его незавершенный роман «Пушкин» и вы никогда не догадаетесь, что писал его смертельно больной человек.
В следующий раз я увидел его уже в гробу. Тынянов умер в Москве, в декабре 1943 года, и хоронили его на Ваганьковском кладбище. Снег белел между черных прутьев кустов, уже начинались сумерки. Тынянов в гробу лежал маленький, как ребенок; неправдоподобно маленькими казались его ступни в полосатых носках. Фадеев в длинной солдатской шинели сказал надгробное слово. Шкловский плакал навзрыд и размазывал слезы по лицу.
Тынянов умер в страшный военный год, когда столько умирало вокруг. Я только что приехал в Москву из осажденного Ленинграда, где миллион людей умер у меня на глазах за одну зиму. Но к смерти привыкнуть нельзя, она всегда поражающе нова. И смерть Тынянова поразила меня глубоко. Умер русский летописец, певец самых сокровенных, самых обольстительных и болезненных тайн русской истории. А русская история продолжалась — полная неслыханных бедствий, и величавых мечтаний, и ни с чем не сравнимых побед.
1964
Леонид Рахманов
СТАРЫЙ ЛЮБИТЕЛЬСКИЙ СНИМОК
...В легком плетеном кресле Тынянов сидит на веранде Дома творчества писателей в Пушкине. За спиной его открыто окно, на веранде и в саду много света, хотя уже скоро сентябрь, — предвоенная осень 1940 года...
Это одна из последних фотографий Юрия Николаевича; смотря на нее, невольно думаешь: как много с тех пор прошло лет — и как мало лет мы встречались! Первая встреча была заочной, читательской и происходила в библиотеке. Библиотеки этой давно не существует. Она называлась «Универсальной» и помещалась на площади Ломоносова у Чернышева моста. Именно там я впервые читал Ахматову, Мандельштама и — Юрия Тынянова. Это был 1927 или 1928 год, в «Звезде» печатался роман «Смерть Вазир-Мухтара», по одной главе в номере. Как ни странно, тогда я еще не читал «Кюхли» сразу начал с «Вазир-Мухтара» и сразу был потрясен вступлением к этой книге, тремя страницами напряженной лирической, философской прозы.
— Всегда в крови бродит время... — твердил я вслух, как стихи, возвращаясь по безлюдной Фонтанке. — Было в двадцатых годах винное брожение — Пушкин. Грибоедов был уксусным брожением...
Не знаю, понимал ли я тогда все, как следует, но эти строки меня околдовали:
«Человек небольшого роста, желтый и чопорный, занимает мое воображение. Он лежит неподвижно, глаза его блестят со сна. Он протянул руку за очками к столику. Он не думает, не говорит. Еще ничего не решено».
— Еще ничего не решено! — повторяю я. — Ничего не решено...
Почему-то нерешенность меня особенно волновала. Наверное, потому, что я сам еще ничего не решил.
Это была моя первая встреча с Тыняновым — встреча заочная. В жизни я встретился с ним только через четыре года, когда вышли в свет полторы моих книжки. Полторы, ибо одна состояла из повестей двух авторов — Геннадия Гора и моей. Никому из старших писателей я не дарил этих книжек — то ли стеснялся, то ли считал нахальством, не хотел навязываться, но вот удивительно: больше всего я стеснялся, даже боялся Юрия Тынянова и вдруг оказался перед домом, где он в те годы жил (не помню, у кого узнал адрес, тогда не было адресных справочников Союза писателей), поднялся по лестнице, позвонил...
Господи, как глупо я себя вел! Юрий Николаевич принял мое вторжение как вполне естественное, уговаривал меня сесть, побеседовать... да, побеседовать, так и сказал, он отлично видел мое смущение. Но я не сел. Беседа не состоялась. Самое глупое, что я приготовил для нее историко-литературный вопрос.
«Почему в гржебинском издании Баратынского (1922 год) в комментариях к стихотворению «Надпись» сказано: «По преданию, в этом стихотворении изображен портрет А. С. Грибоедова (с которым, по-видимому, Баратынский не был знаком)»? Неужели только по преданию? А ваш эпиграф к роману, Юрий Николаевич:
Взгляни на лик холодный сей, Взгляни: в нем жизни нет; Но как на нем былых страстей Еще заметен след!