…Ему не только не лучше, а хуже. Он уже совсем не может ходить. Но, когда ему надоедает сидеть, он спустится с кресла или с дивана на пол и сидя поползет. Сначала было это всем как-то жутко видеть; теперь привыкли и уже даже не вздрагивают, когда вдруг, неслышно приблизившись, он оказывается возле кого-нибудь и заглядывает в лицо своими добрыми, усталыми глазами, подняв свою исхудалую бородатую голову. Ужасно только жалко смотреть. Прежде я его не очень любила, теперь чувствую к нему что-то такое и, не умея выразить то, что чувствую, зову его дядей. А он это слово подхватил и зовет меня теткой…
Как хороша Полонская и как жалок он. И, главное, такая молодая, такая красавица — и такая добрая жена и внимательная мать…
Я лучше узнала Полонскую, и меня тронула привязанность этой молодой, цветущей женщины к ее больному мужу. Как же она за ним ухаживает, одевает, моет его, даже моет его ноги, и ласкает и бодрит его, и всегда только говоря ему полушутя: Tu n’as pas de chance, pauvre Jacques! [He везет тебе, бедный Жак!]»
Его редакторская карьера кончилась: с июля Полонский вышел из редакции «Русского слова».
В сентябре он рассказывал Фету в письме: «Граф уехал в Париж — 8 или 9 июля — и перед своим отъездом не согласился на мои условия, при которых я брался издавать журнал. Я хотел или быть независимым редактором в выборе статей и сотрудников, или не быть ничем — и не марать своего имени».
До него дошел, вероятно, слух, что Григорьев не лучшим образом отзывается о нем в разговорах с Кушелевым. Полонский — при мнительности своей — решил, что Григорьев интригует, копает ему яму…
Кушелев, уезжая, оставил самые широкие полномочия Хмельницкому. Тот оказался человеком бесцеремонным и по своему усмотрению выправил очередную статью Григорьева. Григорьев был возмущен до глубины души и отказался от всякого дальнейшего участия в журнале.
Так в редакции «Русского слова» двух писателей разом сменил делец, не бравший в руки пера. Как вспоминает Шелгунова, это был человек «желчный и грубый, с резкими и быстрыми манерами, с вечно оттопыренным карманом сюртука, в котором лежал толстый бумажник, и вечно куда-то спешивший. Впрочем, с сотрудниками, которыми Хмельницкий дорожил, он был не только мягок, но даже искателен и вкрадчив. Откуда пришел в журналистику г. Хмельницкий — никто не знал; говорили, что он сам явился к графу Кушелеву и предложил себя в управляющие „Русским словом“».
«Ноге моей, слава богу, лучше, — записал Полонский в тетради 25 сентября, — другое горе: никак не могу поладить с М. Ф. Мы не должны были сходиться слишком близко — чем мы короче друг с другом, тем менее друг друга понимаем… Пребывание в одном доме заставляет поневоле видеть те или другие недостатки… Из десяти слов, мною сказанных, непременно найдется для нее одно, которое бог знает почему и отчего ее обижает. Я не могу этого понять, стараюсь шутить — шутки не понимаются или не принимаются. Делаюсь серьезен — и это не нравится…»
Нет, придется журавлю на другом месте вить гнездо…
Друзья наняли для него квартиру на углу Большой Подьяческой и Екатерининского канала. На Миллионную, в дом Штакеншнейдеров, Полонский возвращаться не хотел. В конце сентября переехал с дачи прямо на новую квартиру. «Наконец я не в чужом доме, а у себя, — написал он Фету, — это чувство для меня почти совершенно новое».