Тепляков приобрел билет и в назначенное время, вечером 5 февраля, приехал вместе с Тургеневым к мадам Рекамье. Тургенев его представил и затем принялся представлять хозяйке остальных гостей — они только начали собираться. Гости заполняли первый зал (или, можно сказать, первый салон), во втором — укрывался от любопытных писатель Шатобриан, старый друг мадам Рекамье и на парижском небосклоне звезда первой величины. Тургенев потом рассказывал в одном обстоятельном письме: «Дамы сидели равносторонним треугольником; немногим недостало места в первом салоне, они стеснились в дверях; для русских дам мы сберегли первый ряд кресел». Выглянул было в первый зал маленький седенький старичок — сам Шатобриан. «Я указал первоклассную знаменитость нашим дамам, — рассказывает Тургенев, — и все глаза на нее обратились! Скоро он опять скрылся в тесноте второго салона». В первом, на сцене, начался концерт: у рояля пели молодые, но уже известные Виардо и Рубини. К одиннадцати вечера прибыла знаменитая драматическая актриса Рашель, высокая, худая, в белом платье с золотым галунчиком. Тургенев рванулся навстречу, подал ей руку, помог взойти на сцену. Когда она закончила какой-то монолог, Тургенев «осыпал ее комплиментами, сводя с помоста. Я вышел за нею, — рассказывает он далее, — в другую комнату и там присоединился к громким панегиристам ее превосходного таланта, осмелился подать ей руку». Мадам Рекамье полулежала на кушетке — в позе, увековеченной художником Давидом. В полночь гости разъехались.
«Сегодня отвезу Рекамье 1140 франков (а, может быть, и более) за 38 билетов», — записывал Тургенев на другой день.
Вероятно, кто-то из гостей мадам Рекамье пересказал Теплякову едкие слова писателя Альфонса Карра о Шатобриане: «C’est fait le saule plereur de sa propre tombe». «Этот вздор, — рассказывал Тепляков в письме к брату, — перевелся сам собою в моей голове: „И собственной своей могилы плакучей ивою он стал“. Тургенев до того обрадовался этой находке, что разослал и подлинник и перевод во все концы Европы».
Свои парижские письма Тургенев собирался предложить журналу «Современник», «…лучше теперь их печатать, — написал он одной московской знакомой, — но
Даже среди его друзей мало кто знал, что этот легкий человек, этот завсегдатай парижских салонов, это любитель погреться в лучах чужой славы, приезжая в Москву, непременно посещал пересыльную тюрьму на Воробьевых горах.
Начальник пересыльной тюрьмы позднее вспоминал о Тургеневе: «Когда он жил у нас в Москве, ни одно воскресенье не пропустил он без того, чтобы в 9 часов утра не явиться на Воробьевых горах в замке пересыльных арестантов; там он видел до шестисот человек всякий раз, со всеми почти разговаривал и с запальчивостью юноши устремлялся ходатайствовать за тех, о спасении которых имел хотя бы малейшую надежду; перед кем бы то ни было он готов был ходатайствовать, писать к министрам, ехать ко всем сенаторам. Не было препятствий для человеколюбивого его сердца. Я почти был свидетелем, как один управляющий (подьячий) выгнал Александра Ивановича из своей комнаты, и, несмотря на это, он был у него после этого более десяти раз и своим упорством спас крестьянку, ссылавшуюся по воле управляющего, в Сибирь. Я имел от него поручение откупить несколько подобных, внося помещикам деньги, данные мне Александром Ивановичем, и освобождать от ссылки уже почти сосланных их владельцами… Всякое воскресенье он напутствовал выезжающих арестантов до ста пятидесяти человек и давал каждому по четвертаку; для детей привозил он конфекты, яблоки, пирожки и теплые фуфайки; целую неделю потом он хлопотал об отыскании родственников вновь прибывших арестантов и имевших пробыть неделю и убеждал их проститься со своими ссыльными родными… Я два с половиною года заведывал замком, и, когда Тургенев бывал здесь, я был свидетелем и исполнителем его пламенных порывов к утешению, успокоению и часто спасению погибавших».
Но как раз этого Тургенев не афишировал, этим он не козырял, как своими парижскими знакомствами. О том, что он «сделался в Москве ходатаем, заступником, попечителем несчастных, пересылаемых в Сибирь», писал впоследствии Вяземский, но даже этот столь близкий Тургеневу человек вспоминал о нем так: «…он хотел выдавать себя, и таким ложно себя признавал, за человека, способного сильно чувствовать и предаваться увлечениям могучей страсти. Ничего этого не было». Ну, «могучей страсти», возможно, и не было. Но сильно чувствовать он действительно был способен.
Сильные чувства не выставляются напоказ.