В другой раз, когда не было никакой возможности из-за сильного ветра пристать к берегу, гардемарин Баласогло с несколькими матросами был послан на берег с пакетом к генералу Дибичу. Шлюпка быстро достигла пристани, но тут, вспоминает Баласогло, «налетевший вал поднял нас по крайней мере вдвое выше пристани и потом, спадая, так хватил оземь и отчасти об угол пристани, что мы в один инстинкт закричали: „Прочь, прочь, оттягивайся!“ — и весьма счастливо оттянулись до благородного расстояния от сокрушения вдребезги». Баласогло разделся и бросился в воду, в одну минуту был на прибрежном песке, но тот же вал, что донес его на берег, потащил его назад, и Баласогло бился «по крайней мере четверть, если не добрые полчаса, то налетая на берег, то уносясь от него в море. Наконец последним и отчаянным усилием, — рассказывает он, — я запустил руки как можно дальше от мокрого песка», потом матросам удалось кинуть ему на берег тюк — его собственную одежду, причем пакет был вложен в середину тюка. «Платье долетело до меня и развалилось… — рассказывает Баласогло, — все было мокрешенько, но конверт цел и едва-едва тронут с одной стороны водою. Я оделся, выбежал, весь дрожа, на гору, изумил своим появлением штаб-офицера, у которого были в распоряжении казацкие лошади…» Баласогло верхом поскакал к лагерю, уже в сумерках добрался туда, соскочил с коня и повел его на поводу. Встретил незнакомого адъютанта, спросил: «Где мне найти Дибича? Я к нему с пакетом, с „Парижа!“» — «Как! Да ведь ни одна шлюпка не может пристать! Государь император не может попасть на корабль и, вероятно, заночует на берегу; как вы попали сюда?» — «Я переплыл…»
Уже впотьмах он доставил пакет Дибичу. Возвратился к пристани и забрался было в палатку лечь спать, но в мокрой одежде было так холодно, что он выскочил из палатки и пошел бродить, чтобы согреться: «Так грелся я до утра и потом, видя, что нет никакой надежды попасть до вечера на корабль, проблуждал целый день в опустошенных виноградниках… К вечеру ветер стих, наехали шлюпки, и я очутился на корабле».
На палубе «Парижа» художник Воробьев, прибывший в свите императора, зарисовывал виды Варны, глядя на берег в подзорную трубу.
В сентябре под стены крепости удалось заложить мину. Раздался мощный взрыв, черное облако поднялось к небу и сразу осыпалось градом камней и земли.
Осажденные держались еще несколько дней и наконец вынуждены были сдаться русским войскам.
Император Николай в сопровождении своих генералов въехал в ворота крепости. «Нас обдало, — вспоминает генерал Бенкендорф, — таким невыносимым смрадом от бесчисленного множества падали всякого рода и человеческих тел, так дурно похороненных, что у иных торчали ноги…» Многие дома превратились в развалины.
В кварталах, где жили греки, армяне и болгары, жители радостно встречали русских солдат.
Император собирался возвратиться в Одессу по суше, но Грейг и Бенкендорф уговорили его сесть на корабль «Императрица Мария». На полпути к Одессе все-таки разыгрался шторм, которого он опасался. «Все особы свиты легли по койкам», — вспоминает Бенкендорф. Император, по его словам, стойко держался на ногах, однако «упрекнул» (а вероятнее, обругал) Бенкендорфа за совет «плыть морем».
По взятии Варны офицеры флота получили награды, чины, ордена, а двум юным гардемаринам с «Парижа» не было дано ровным счетом ничего. Александр Баласогло не мог отнестись к этому безразлично, он помнил: отец ожидает его возвращения с «Георгием» на груди… «Все командиры кораблей, кроме нашего, представили к солдатским Георгиям и к офицерским чинам всех своих гардемарин, — рассказывает Баласогло, — и когда, не дождавшись результата, стали напоминать Грейгу, адмирал дал вполне определенный ответ: „Я единственно потому не исполнил вашего желания, что оба моих гардемарина, которых службу и усердие я видел весь поход лично, до сих пор не представлены от командира корабля ни к чему. Когда будут представлены и они, тогда я с ними представлю и всех остальных“». Но Критский презирал своих гардемарин и ничего для них не сделал. А Грейг строго придерживался установленного порядка представлений к наградам и не хотел его нарушать. Казалось, мог бы попросту приказать командиру корабля представить гардемарин к награде, но и такой шаг адмирал Грейг посчитал неприемлемым нарушением принятых правил.
«Это смутило меня на целый месяц, я бродил как шальной… — вспоминает Баласогло. — Наконец, передумав и перечувствовав на годы вперед, очнулся от своей меланхолии человеком, совершенно и вполне освободившимся от всякого честолюбия и веры в справедливость раздаваемых отличий и наград».
Художник Воробьев за картину «Вид Варны с окрестностями» был награжден золотой табакеркой, осыпанной драгоценными камнями.
Когда на выставке в петербургской Академии художеств появилась его «Буря на Черном море», император остался доволен картиной и сказал Воробьеву: «Очень верно, прекрасно; но помнишь, я думаю, в натуре было еще страшнее!»