Чтобы крепче связать Енукидзе, Сталин ввел его в Центральную контрольную комиссию, которая призвана была наблюдать за партийной моралью. Предвидел ли Сталин, что Енукидзе сам будет привлечен за нарушение партийной морали? Такие противоречия, во всяком случае, никогда не останавливали его. Достаточно сказать, что старый большевик Рудзутак, арестованный по такому же обвинению, был в течение нескольких лет председателем Центральной контрольной комиссии, т. е. чем-то вроде первосвященника партийной и советской морали. Через систему сообщающихся сосудов я знал в последние годы моей московской жизни, что у Сталина есть особый архив, в котором собраны документы, улики, порочащие слухи против всех без исключения видных советских деятелей. В 1929 году, во время открытого разрыва с правыми членами Политбюро – Бухариным, Рыковым и Томским, – Сталину удалось удержать на своей стороне Калинина и Ворошилова только угрозой порочащих разоблачений. Так, по крайней мере, писали мне друзья в Константинополь.
В ноябре 1928 года ЦКК при участии многочисленных представителей контрольных комиссий Москвы рассматривала вопрос об исключении Зиновьева, Каменева и меня из партии. Приговор был предопределен заранее. В президиуме сидел Енукидзе. Мы не щадили наших судей. Члены комиссии плохо себя чувствовали под обличениями. На бедном Авеле не было лица. Тогда выступил Сахаров[119]
, один из наиболее доверенных сталинцев, особый тип гангстера, готового на всякую низость. Речь Сахарова состояла из площадных ругательств. Я потребовал, чтобы его остановили. Но члены президиума, слишком хорошо знавшие, кто продиктовал речь, не посмели этого сделать. Я заявил, что в таком собрании мне нечего делать, и покинул зал. Через некоторое время ко мне присоединились Зиновьев и Каменев, которых отдельные члены комиссии попытались было остановить. Несколько минут спустя на квартиру ко мне позвонил Енукидзе и стал уговаривать вернуться на собрание.– Как же вы терпите хулиганов в высшем учреждении партии?
– Лев Давыдович, – умолял меня Авель, – какое значение имеет Сахаров?
– Большее значение, чем вы, во всяком случае, – ответил я, – ибо он выполняет то, что приказано, а вы только плачетесь.
Енукидзе отвечал что-то бессвязное, из чего видно было, что он надеялся на чудо. Но я на чудо не надеялся.
– Ведь вы же не посмеете вынести порицание Сахарову?
Енукидзе молчал.
– Ведь вы же через пять минут будете голосовать за мое исключение?
В ответ последовал тяжелый вздох. Это было мое последнее объяснение с Авелем. Через несколько недель я был уже в ссылке в Центральной Азии, через год – в эмиграции, в Турции. Енукидзе продолжал оставаться секретарем ЦИКа. Признаться, я об Енукидзе стал забывать. Но Сталин помнил о нем.