«Встретившись с остальными под скалой, мы заговорились и незаметно забрели в восточную часть бухты Коктебеля. Знакомая, давно примелькавшаяся фигура старика в длинной толстовке, с длинной широкой и белой бородой, в широких простых брюках, в развалившихся допотопных туфлях, вышла навстречу нам из-за поворота дороги, осторожно ощупывая дорогу палкой:
— Это что за мухомор такой? — спросил я шедшего с нами журналиста И. Грозного.
— Мне никто не ответил, но «Клара Цеткин» уже тарахтела, обращаясь к старику:
— А! премудрый старец Волошин, наше вам пролетарское, сколько лет, сколько зим!
Грозный цикнул на нее и оттолкнул, а сам, склонившись над ухом старика, почтительно отрекомендовался:
— Здравствуйте, Максимилиан Максимилианович! Это я, Грозный.
Старик прищурился, сложил руку трубочкой у уха и остановился, держа в другой руке корзинку с камнями.
Журналист, заметив мое недоумение, раздраженно шепнул:
— Вы не знаете Волошина? Когда-то гремел на всю Россию, поэт…
— Нет, не слыхал. «Что это он, морочит мне голову, что ли?».
Но старик тем временем продолжал:
— Литературой сейчас не занимаюсь. Не печатают. Говорят, выжил из ума. Рисованием занимаюсь, иногда курортники что-нибудь купят, тем и живу. Да вот камешки собираем.
Вас. Вас. зевнул с хрустом в челюстях и сказал:
— Поехали. Что с ним разговаривать»…
Эта картинка с натуры говорит за себя. Впрочем, Марина Цветаева, отметив ее в своих воспоминаниях, может быть, и верно замечает, обращаясь к тени поэта-друга:
«Говорил или не говорил ты приписываемых тебе слов, так ли говорил то, что говорил, или иначе, смеялся ли ты в последний раз над глупостью, вживаясь в роль выжившего из ума старика, или просто отмахивался от назойливых вторженцев («Э! да что с ними говорить»…) — рой вихревых видений: Мельник-Юродивый-Морской Дед-Мир — мистификация или самооборона, последняя игра или в последний раз мифотворчество»…
Во всяком случае, Волошина крепко забыли в России. А если зоркая власть, ничего не забывавшая, не находила нужным причинять ему неприятностей, то оттого вероятно, как я сказал, что вообще считала его каким-то шутом гороховым. Когда-то в Петербурге издевались над Максом Волошиным, иначе не называли, как Вакс Колошин, следуя в этом Саше Черному. В конце жизни он стал мухомором «Максимилианом Максимилиановичем». Хорошо еще, что нашлись верные друзья, похоронившие его внимательно, любовно.
Между тем, Волошин —