В этом смысле я считаю почти клеветой статью В. Ф. Ходасевича (всеми прочитанную в свое время), где критик объясняет поэзию Анненского испугом перед смертью. Тут высокомерно-острый Ходасевич грешит грубоватой предвзятостью. До нельзя упростил он «пессимизм» поэта, не захотел вдуматься в его «испуг», свел этот испуг к почти животному страху уничтожения в связи с сердечной болезнью… Нет, люди такого духовного склада, как Анненский, не боятся физиологически смерти. Испуг, даже ужас Анненского, разумеется, совсем другого, метафизического, порядка и звучит он скорее как страх жизни, а не страх смерти. Этот ужас роднит его со многими поэтами позднего девятнадцатого века, потерявшими, отвергшими, из сердца изгнавшими Бога, — для них земное существование воистину обратилось в «дьяволов водевиль». И Анненский дает почувствовать как никто, до конца, до последнего отчаяния, в непосредственных взятых из жизни образах, этот вечный холод стерегущего небытия и, как бы негодуя на смерть, подчеркивает оскорбительное уродство ее телесной и бытовой личины.
Вот стихотворение, которое он особенно любил читать в кругу близких ему слушателей.
— Иннокентий Федорович, скажите «Куклу»! — мы понимали, что тут, в этих неправильных амфибрахиях, он излил о себе, о своей философской тоске безысходно-горькую, неотступную жалобу.
Он становился в привычную позу, держась слегка вздрагивающими руками за спинку стула:
То было на Валлен-Киоске.Шел дождик из дымных туч,И желтые мокрые доскиСбегали с печальных круч…Мы с ночи холодной зевалиИ слезы просились из глаз,В утеху нам куклу бросали,В то утро, в четвертый раз.Разбухшая кукла нырялаПослушно в седой водопад,И долго кружилась сначала,Всё будто рвалась назад.Недаром лизала пенаСуставы прижатых рук, —Спасенье ее неизменноДля новых и новых мук.Гляди, уж поток бурливыйЖелтеет, покорен и вял;Чухонец-то был справедливый,За дело полтинник взял.И вот уже кукла на камне,И дальше идет река…Комедия эта была мнеВ то серое утро тяжка.Бывает такое небо,Такая игра лучей,Что сердцу обида куклыОбиды своей жалчей.Как листья, тогда мы чутки:Нам камень седой, ожив,Стал другом, а голос друга,Как детская скрипка, фальшив.И в сердце сознанье глубоко,Что с ним роднится лишь страх,Что в мире оно одиноко,Как старая кукла в волнах.Лирика Анненского — иносказательная исповедь. Иносказание он насыщал метафорами и «своими» оборотами речи, затрудняющими отчасти читателя. Но исповедь покоряет непосредственностью пронзительно-терпкой. Исповедь отчаявшегося духа и гримаса иронии-тоски от ощущения «высоко-юмористической» непримиримости двух миров человека. Сердце, человеческое «я», вещь-идея, абсурд несоединимого соединения, «старая кукла» или фальшивая скрипка, звуки которой рождаются от прикосновения таинственного смычка, чтобы умереть мучительным эхом: — здесь или там? Не всё ли равно, если здесь бесконечно далеко от там, и потому не сольются они вовеки, какой бы музыкой ни казалось людям, обманутым любовникам жизни, краткое чудо этого слияния! Надо свыкнуться с образами-символами Анненского, чтобы ощутить его страдание за полупрозрачной тканью метафор и найти ключ к другому, тоже запутанному, любимейшему его стихотворению — «Смычок и струны»:
Какой тяжелый, темный бред!Как эти выси мутно-лунны!Касаться скрипки столько летИ не узнать при свете струны.…………Смычок всё понял; он затих,А в скрипке эхо всё держалось.И было мукою для них,Что людям музыкой казалось…