Дюймовочка задохнулась от счастья, когда ей приказали принести «чего-нибудь закусить». Коридор утомил (я устал считать двери по сторонам). В конце концов мы со Слушателем оказались на пороге его сокровищницы. Потолок залы, которую он ласково называл кабинетцем, уходил в какую-то невероятную высь. Все портьеры были отдернуты, в похожих на витрины окнах дымилось небо 4 октября 1993 года. Трубивший о Гайдне Слушатель торопился завершить свою мысль по поводу 45-ой, а я разглядывал битком набитые пластинками стеллажи. Прислоненные к ним три деревянные стремянки более походили на лестницы, благодаря которым пал Измаил. Единственную свободную стену занимал портретно-фотографический коллаж, превосходящий разноцветностью миры Кандинского и приковывающий к себе внимание своей эклектикой. Коллаж однозначно свидетельствовал о пыле, с которым Слушатель орудовал клеем и ножницами (в ходу также были и английские булавки). Хорошее зрение позволило мне сразу распознать «Могучую кучку». Поверх Балакирева и Мусоргского, закрывая наполовину их почтенные физиономии, пришпилилось фото благодушного Кюи. Бородин и Римский-Корсаков, благодаря тем же ножницам и клею, любовно прислонились друг к другу и были обведены фломастером, словно некая цель. Помещенные в центр подобного красного «сердца» Равель, Дебюсси и Бизе составляли еще одну композицию. Фломастер поработал также над Бартоком. Многое было приклеено и пришпилено наспех, словно в горячке, вкривь и вкось, однако дизайнерская бездарность Слушателя вполне покрывалась качеством репродукций. Некоторые фотографии отличались художественностью. Прокофьев (негритянский профиль) был попросту великолепен, Гедике бодр, Стравинский весел, улыбался даже Рахманинов. От одного только вида Вила-Лобоса, жизнерадостного латиноамериканца с чегеваровской сигарой в здоровых латиноамериканских зубах, гарантированно появлялся аппетит. Глаза мои, растерянные и изумленные, продолжали выхватывать корифеев, до тошноты знакомых еще по вейской музыкальной школе: Бах, Доницетти, Шуман, Шуберт, Григ, Берлиоз, Верди, Пуччини… Из современных бросился в глаза озабоченный Шнитке и ухмыляющийся Эдисон Денисов. Застыв перед коллажем, я невольно держал экзамен, к стыду своему узнавая от силы лишь третью часть лиц этого грандиозного собрания, несмотря на проведенное за фортепьяно детство. Впрочем, и трети пришпиленных и приклеенных хватило, чтобы осознать: здесь собран весь мировой композиторский паноптикум от архаичных Амвросия и Григория до курчавого Бриттена. Что касается Гайдна, дело не ограничилось его весьма недурным портретом (приветствующие меня со стены изображения Вивальди, Глюка и еще целой серии творцов галантного XVIII-го были лишь обрамлением этого полотна). В одну из полок втиснулось, кажется, все творчество венца, которое запечатлели в виниле оркестры, квартеты и отдельные пианисты. Брамс с Малером отметились не менее впечатляюще, занимая в общей сложности метров двадцать следующей полки, – что уж говорить о Моцарте! В то самое время, когда с московских улиц не спеша собирали трупы, Слушатель вел меня вдоль самого длинного стеллажа из всех здесь находящихся, хвастаясь собранным Моцартом и рассуждая попутно о стандарте Герберта фон Караяна, которым, как он был уверен, руководствуются в настоящее время все записывающие классику симфонические оркестры.
Существо с «закусить» вбежало и так же проворно выбежало; хрустальный поднос переливался на единственном столике всеми цветами радуги. Янтарного цвета бутылку окружали бутерброды. В специальном контейнере блестели кубики льда. Произошедшие этим утром события начисто отбили у меня желание прикоснуться к буженине. Зато, наплевав на этикет, я влил в себя целый стакан виски.
– Все-таки жаль, что в конце концов роль контрапункта уменьшилась, – продолжал зудеть Слушатель, представляя полку с Генделем. – Вот уж кто был истинным гением орнаментации! Обрати внимание на «Музыку фейерверка»!
В моей голове плавал какой-то суп. Всякий раз меня начинало трясти, когда вспоминался звон стекол, «бомм-фьють» и мертвая девица с впечатляющей дыркой, а Большое Ухо перебросил мостик от барокко к авангардному джазу с быстротой, которой позавидовали бы саперы генерала Эбле. Его удивительное мастерство по возведению подобных мостов и понтонов не могло не вызывать изумления. С языка Слушателя теперь не сходил Чарли Паркер («вот кто первым ввел в джаз идею мелодической прерывистости и создал концепцию ритма с мысленным дроблением бита, основанную на половинках каждого бита», – заметил Большое Ухо, переходя затем к восторгам по поводу искрометной паркеровской